Шрифт:
Обаятельнейший образ Натальи Александровны проходит через многие главы мемуаров Герцена. Герцен до конца дней, несмотря ни на что, боготворил Natalie. На пороге пятидесятилетия, в седьмую годовщину смерти Натальи Александровны, он писал сыну: "Вот я доживаю пятый десяток, но веришь ли ты, что такой великой женщины я не видал. У нее ум и сердце, изящество форм и душевное благородство были неразрывны. Да, это был высший идеал женщины!" Но, может быть, Герцен просто идеализировал Наталью Александровну? Нет, если судить по кратким, но очень выразительным отзывам всех, кто когда-либо соприкасался с ней. И Белинский, и Грановский, и Бакунин, и Анненков в один голос и почти одними и теми же словами рисуют облик женщины кроткой, нежной, хрупкой, но обладающей страстью характера, пламенным воображением и очень сильной волей. Это последнее качество Белинский подчеркнул очень решительно в письме к невесте. "Эта женщина… больная, низкого роста, худая, прекрасная, тихая, кроткая, с тоненьким голоском, но страшно энергичная: скажет тихо — и бык остановится с почтением, упрется рогами в землю перед этим кротким взглядом…" И блестящий, остроумный, иронический скептик Герцен был полонен этой скрытой энергией своей жены.
Скоро стало известно, что Наталья Александровна ожидает ребенка. Это ожидание наполнило новым смыслом жизнь Герцена. Александр решил, что в положении Наташи самое главное — побольше гулять не утомляясь. И чтение книг, которым они усердно занимались, сменяется "скитаниями по полям и горам". Герцен учит Наташу читать природу. Были и дальние прогулки.
В конце июля Герцен и Наталья Александровна ездили на свидание с Иваном Алексеевичем в село Покровское-Засекино и доехали почти до Москвы. Но так как въезд в Москву Герцену был воспрещен, объехали перопрестольную стороной и очутились на Воробьевых горах. Конечно, об этой поездке Герцен поспешил написать Витбергу: "Путь мой лежал около Москвы — он меня привел на Воробьевы горы… Я велел ямщику остановиться и пошел с Наташею по ужасной грязи на место закладки. Место закладки, как открытая могила, приводило в трепет — камни разбросаны; я прислонился к барьеру, смотрел вдаль, одна серая масса паров и больше ничего, я думал о дальнем друге, о брате Николае, и слеза наливалась в глаза мои и ее, я думал потом об вас…"
Герцены после этой поездки и вовсе засели дома, тем более что долгие поиски квартиры увенчались успехом. Они наняли "прелестный" дом. "Сидим у камина, вспоминаем друзей и наслаждаемся настоящим…" И Наталья Александровна в письме к подруге с удовлетворением отмечает: "мы с Александром расстаемся недели в две на один только час".
Но ему было всего двадцать шесть, а ей едва минуло двадцать, поэтому сидения у камина частенько сменялись веселым ребячеством. В доме, где поселились Герцены, на окраине Владимира, была большая зала. У хозяев не хватало то ли средств, то ли желания ее отмебелировать: несколько стульев по стенам, а на стенах несколько канделябров. И часто зала оглашалась топотом, веселыми криками, это Герцен и Наташа "прыгали по стульям, зажигали свечи во всех канделябрах, прибитых к стене, и, осветив залу a giorno (ярко. — В. Д.), читали стихи. Матвей и горничная, молодая гречанка, участвовали во всем и дурачились не меньше нас. Порядок "не торжествовал" в нашем доме".
В одном из писем Витбергу Герцен признается, что "все время после нашей разлуки" он "много занимался, особенно историей и философией…". Но не только пополнение собственных знаний заботит Александра Ивановича. Во владимирской тиши он вновь берется за повесть "О себе". И все время раздвигает ее хронологические рамки. Седьмая глава писалась трудно, писалась еще в марте, Герцен, видимо, ее отложил, написав главы VIII и IX. А 1 апреля Герцен извещает Наташу, что почти кончил повесть, "недостает двух отделений: "Университет" и "Студент". Но этих я не могу теперь писать, для этого мне надобно быть очень спокойну и веселу, чтоб игривое воспоминание беззаботных лет всплыло". И оно всплыло, но позже, в начале 1839 года, когда Герцен вернулся к работе над повестью. Хотя главы "Студент" так и нет, зато написаны "Университет" я "Холера", вобравшие в себя материал, предназначавшийся для "Студента". В 1839 году он пишет главу "Вятка", очень близкую, судя по воспоминаниям Пассек, к тому, что было описано в повести "Симпатия". Работая над повестью "О себе", Герцен как бы укрепился в убеждении, что его жанр — автобиография. Ведь не случайно Герцен уже нигде не упрекает себя в том, что пишет "дурно". Он действительно "нашел себя". В этот же владимирский период были написаны и две аллегории (хотя Герцен, казалось бы, отрекся от аллегорий после "Легенды") — "Лициний" и "Вильям Пен". Сцены написаны в виде диалогов, "рубленая проза, на манер стихов" — пятистопный ямб без рифмы. В письме к Кетчеру от 4 октября 1838 года Герцен словно извиняется за эти стихи: "При первой оказии я пришлю тебе первую часть фантазии "Палингенезия". Я написал Сатину, что это драма; нет, просто сцены из умирающего Рима. Это первые стихи, с 1812 года мною писанные; кажется, 5-ти стопный ямб дело человеческое". Отрывок из "Лициния" привела Пассек в своих воспоминаниях, большая же часть текста неизвестна. И "Вильям Пен" сохранился не весь. Герцен в конце концов остался недоволен этими драмами и грозил их сжечь. Несколько позже суровый приговор вынес им и Белинский. Но вне зависимости от формы драматических сцен Герцен обратился в них к проблеме, которая волновала его современников. Драма людей переходного безвременья, не видящих идеала, оторванных от народа, — это драма не только Древнего Рима и эпохи борьбы церкви с английскими квакерами, это драма передовых людей России 30-х годов XIX века, не знающих, не видящих путей в будущее. Два мира — отходящий и только нарождающийся. Отходящий с его язвами, нелепостями, умирающими институтами ясен. А вот каков новый, юный? Каким он должен быть? Таким ли, как это грезится романтикам? Сам Герцен в лондонском издании "Былого и дум" в 1862 году писал по поводу этих сцен: "В них ясно виден остаток религиозного воззрения и путь, которым оно перерабатывалось не в мистицизм, а в революцию, в социализм". А перерабатывалось оно в ходе критического пересмотра Герценом идей социалистов-утопистов. Трезво мыслящий Герцен только с усмешкой мог читать заявление Шарля Фурье, что, когда исчезнет антагонизм между людьми, исчезнут классы, богачи станут трудящимися, а трудящиеся богачами, наступит гармония. И эта "всеобщая гармония" произведет изумительные превращения в природе. Засияет "северная корона", и она расплавит вечные льды. Появятся пять новых спутников, и мир заселят добрые существа — антильвы, антикиты, антиакулы, и в морях соленая вода заменится лимонадом, а ночи сменит лучезарный день. Нет, эти фантазии не для Герцена.
В 1838 году после долгой, мучительной болезни скончался отец Огарева. Ник сообщил об этом Герцену и Наташе одновременно со свадебным поздравлением. Огарев сделался обладателем огромного состояния. В его владении оказались и 4 тысячи душ, которые он хотел бы по возможности "вывести… из полускотского состояния". Пять лет томился Огарев в своей домашней ссылке под надзором полиции. Он так же, как и Герцен, "много сделал", "продвинулся вперед" в самообразовании и тоже женился. А вернее, его, богатейшего наследника, довольно-таки ловко женила на себе Мария Львовна Рославлева, племянница пензенского губернатора Панчулидзева. После смерти отца Огарев выхлопотал разрешение объехать свои имения, разбросанные в различных губерниях, чтобы, так сказать, войти в права наследства. Ему этот объезд разрешили, хотя остерегли относительно столиц. И вот, отправляясь в свою рязанскую вотчину Белоомут, Огарев с супругой решили сделать крюк и навестить Герценов. Он знал, что Герцен все эти годы в письмах к друзьям выспрашивал их о нем, но переписывались они крайне редко.
Огаревы приехали во Владимир 15 марта 1839 года. Нагрянули они внезапно, без предупреждения. И в уютной гостиной дома, который снимал Герцен, свершилось "венчанье сочетающихся душ, венчанье дружбы и симпатии". Огарев увидел чугунное распятие на столе, подаренное им Герцену при разлуке.
— На колени, — сказал он, — и поблагодарим за то, что мы все четверо вместе!
Герцен, Наташа, Огарев, Мария Львовна опустились на колени, обнялись. В неверном отсвете масляной лампады гостиная походила на масонскую ложу. Но коленопреклоненные люди давали не клятву, они обратились к распятию "не с упреком, не с просьбой", а с гимном, с осанной…". Позже Герцен сообщил Кетчеру: "Ну, брат Кетчер, ежели б жизнь моя не имела никакой цели, кроме индивидуальной, знаешь ли, что бы я сделал 18 марта? Принял бы ложку синильной кислоты… Относительно к себе "я все земное совершил!". Только еще и оставалось мне после Наташи желать, и оно сбылось, и как сбылось, четырехдневное, светлое, ясное, святое свиданье!.. Что за дивный, что за высокий Огарев! И она не совсем такова, как ты говорил, по твоим рассказам я только знал, что она умна, а теперь я увидел в ней тьму сердца, душу, раскрытую симпатиям высоким и обширным. Она достойна его".
Венчание дружбы и симпатии было верно относительно таких целостных натур, как Герцен, Огарев, Наташа. Но Мария Львовна была совершенно иным человеком. Женщина взбалмошная, пустая, кокетливая, без каких-либо умственных интересов, недаром Кетчер, ранее Герцена познакомившийся с ней, очень холодно отозвался о Марии Львовне. А потом, по свидетельству Татьяны Астраковой, которой Мария Львовна не понравилась с первой встречи, Кетчер заявлял: "Я давно говорю — дрянь, а Ник — тряпка".
Позже, когда Герцен получил возможность бывать в Москве, он уже иными глазами взглянул на "богом избранную Марию", а затем и вовсе поссорился с ней.
"Лициний" и "Вильям Пен" были Герценом забракованы. Но надолго, если не на всю литературную и публицистическую жизнь Искандера осталась тема двух миров. Старый гибнет, новый выходит из небытия. Потом эта тема в сотнях вариантов повторяется, варьируется в зависимости от быстро меняющихся фактов социальной и политической истории как Европы, так и России.
Во Владимире Герцен очень много и серьезно работает над "Записками одного молодого человека" — этого ростка, из которого развернутся, распустятся "Былое и думы". "Записки одного молодого человека" писались как бы в два приема. Первые разделы "Записок" — это авторская переработка повести "О себе". "Ребячество", "Юность", "Шиллеровский период" — эта часть очень лирична. Первый раздел кончается временем, непосредственно предшествующим поступлению в университет. "Записки" резко отличаются своей художественной основой, языком от ранее написанных отдельных набросков. Они как бы делают заявку на будущий главенствующий в творчестве Герцена жанр — воспоминаний, автобиографии, наполненных невыдуманными фактами, подлинно существовавшими людьми, и эти факты, эти люди щедро озарены авторской фантазией, так ярко проступающей в "Записках".