Шрифт:
Анненков и М.Ф. Корш не хотят вспоминать пережитое, даже не заводят разговоров на эту тему. Забегают прожектеры, которых тысячи трупов не убедили в том, что революция побеждена. Они еще машут руками, доказывая, что не все кончено и социализм победит. Эти люди раздражают Герцена. А тут еще отъезд Тучковых в Россию. Когда они уедут, оборвутся последние связи е Родиной. Герцен вручает Наталье Алексеевне первое письмо из цикла "Опять в Париже".
Герцен не знал, что уже в эти дни III жандармское отделение через своих шпионов следило за каждым его шагом.
Граф Алексей Федорович Орлов, шеф жандармов, доносил 5 июля министру иностранных дел К.В. Нессельроде: "Частным образом получено сведение, что уволенный за границу и находящийся ныне в Париже надворный советник Александр Герцен вовлекся там в сообщество демократов и вместе с ними предается самой рассеянной жизни. По высочайшему повелению сообщая о сем вашему сиятельству, имею честь покорнейше просить вас, милостивый государь, предписать нашей миссии в Париже обратить внимание на поведение надворного советника Герцена и удостоить меня уведомлением, какое донесение вами получено будет от миссии как о поступках Герцена в Париже, так и о том, когда он отправится в возвратный путь в Россию". Нессельроде немедля предписал русскому поверенному в делах во Франции Н.Д. Киселеву: обратить внимание "на поведение надворного советника" Герцена и уведомить "как о поступках этого чиновника, так и о том, когда он отправится в возвратный путь в Россию".
Между тем Герцен именно в эти дни переживает духовную драму, крушение всех своих иллюзий. Контрреволюция торжествует, и Герцен с "каким-то внутренним озлоблением убивал прежние упования и надежды". Формальный республикализм — фальшь. "Даже край буржуазного радикализма реакционен по отношению к социализму и пролетариату". Тяжелые дни духовного краха, переживаемые Герценом после июньского поражения парижского пролетариата, невольно ставили перед ним вопрос: ну а что же дальше? Где его место? Что он должен делать? Париж стал для Герцена омерзителен. В Италии в 1847, в Париже в 1848 году он чувствовал, что находится в самом средоточии событий, которым, как ему казалось, суждено начать новую эру в Европе, а быть может, и во всем мире.
Его "Письма" — своеобразный отчет друзьям, единомышленникам и многим, многим читателям, близким по духу, о всем увиденном, пережитом. А между строк и совет, и наставление, и предостережение против ошибок. Но письма из Италии, с via del Corso, так и не появились в русской печати. Значит, только случайные оказии, только пяти-десяти знакомым. Это не рупор, это не пропаганда. И как часто в эти мрачные дни его неодолимо тянет на Родину, в Москву. "…Никогда, ни в какое время мне вы не были нужнее, — пишет он друзьям 2 августа 1848 года. — Иногда я мечтаю о возвращении, мечтаю о бедной природе нашей, о деревне, о наших крестьянах, о соколовской жизни — и мне хочется броситься к вам, как блудный сын, лишившись всего, утративши все упования. — Я страшно люблю Россию и русских — только они и имеют широкую натуру, ту широкую натуру, которую во всем блеске и величии я видел в французском работнике. — Это два народа будущего (т. е. не французы, а работники), оттого-то я не могу оторваться и от Парижа".
В сознании Герцена борются два человека: один — русский, истосковавшийся по родным местам, родным лицам, родной природе, родному народу; другой — убежденный революционер, пусть потерпевший крах своих иллюзий, но не потерявший веру в народ. Герцен увидел в Париже "работника", "человека без земли, без капитала". Этот работник, как думает он, еще "спасет Францию". А значит, укажет и путь России. А если нет? То "дай бог, чтоб русские взяли Париж, — пора окончить эту тупую Европу, пора в ней же расчистить место новому миру". Так писал мятущийся Герцен московским друзьям в начале августа 1848 года.
После долгих раздумий Герцен приходит к выводу, что ему нужно оставаться здесь, в Европе, "теперь еще надобно быть здесь". Он уже слышит осуждающие возгласы. Разве не он сам когда-то порицал Сазонова за праздное времяпрепровождение за границей, не он ли ругал и Анненкова за то, что тот остается при всех "великих совершениях" зрителем. Нет, кем-кем, а "зрителем" Искандер не будет. "Человек — нигде не посторонний, он везде дома и везде видит свое дело, если это дело человеческое". А разве революция в Европе не его дело и не дело человеческое? Оставаясь в Европе, завязывая тесные связи с демократическими кругами, он может создать у них и правильное представление о России.
"На сию минуту ночь, надежд нет, — пишет Герцен московским друзьям 2 августа, — но одно остается за нами: везде, на всякой точке шельмовать старое начало, клеймить — не делом, так словом". Потом он скажет, что слово — это тоже дело. И вложит в эту фразу определенный смысл: "слово печатное". Можно полагать, что уже осенью 1848 года у Герцена появились мысли о "слове печатном", но их заслоняли, стирали иные заботы и волнения.
Разгул реакции в Париже был ни с чем не сравнимым, разве что николаевская могла стать рядом. "Каждый день менее и менее виден выход. Что мы видим с утра до ночи, превосходит человеческое воображение… — пишет Герцен 6 сентября. — Или в скором времени должна кровь литься реками, или на время Франция погибла". Во Франции только и сохранилось название — республика, "монархический принцип в нравах, в законах" остался прежним.
Герцен все больше, все теснее сходился с Гервегом. Георг Гервег был натурой артистической, и не только потому, что имел бесспорный поэтический дар. Нет, его артистизм проявлялся еще и в том, что он мог очень быстро и, на поверхностный взгляд, глубоко воспринимать, делать своими мысли и чувства хозяина дома. Гервег во всем согласен с Герценом, он разделяет и его пессимизм, и его скептицизм, и его разъедающую иронию. Наталья Александровна очарована Георгом. А Эмма. Она готова на все, лишь бы ее обожаемый муж мог обедать в дорогих ресторациях, одеваться у моднейших портных. И Герцен щедро оплачивает портных и никогда не забывает пригласить Гервегов в ресторан. Эмма занимает деньги направо и налево, отказывая себе и детям во всем; лишь бы Георг был доволен.