Шрифт:
Осип пожал плечами:
— Я счастлив сейчас, вот в эту минуту. Разве счастье только в отдыхе или в веселье? Борьба — это еще большее счастье…
Лео ушел. Осип почувствовал смертельную усталость, как будто таскал пудовые мешки. Его вывела из оцепенения Аля — прижимая к груди розового верблюжонка, она весело щебетала: «Ушел. Ушел».
Потом пришла Рая, задумчивая, рассеянная. Осип спросил, когда уезжает Валя, она не ответила. Не стала играть, с Алей. А когда Осип сел за работу, позабыв о тяжелом разговоре, Рая стала обличать Лео:
— Почему он такой самодовольный? «Это парижское», «у нас в Париже»… Противно слушать! Хорошо, что Валя пришла… — Вдруг другим голосом, нараспев, Рая сказала: — Неужели я никогда не увижу Парижа? Елисейские поля, Тюильри… Это ужасно — про все только читать!..
А Хана лежала за ширмой и тихо всхлипывала: «Бедный Лева, он так переменился!»
Лео шел угрюмый: иначе он представлял себе встречу с родными. Может быть, Ося и прав, но это не люди, а камни… С тоской подумал он о Париже, об его огнях, песенках, об его легкости, именно легкости — кажется, и горе там пушинка… Увидев каштан, Лео улыбнулся: вот я и встретил друга! Единственный друг в родном городе — это каштан, такой же, как в Париже… Нужно скорее уезжать. Да и Лансье нервничает…
Накануне отъезда Лео попросил брата пойти с ним в Слободку, хотел поглядеть дом, где провел детство. На той улице мало что переменилось. Женщина развешивала белье; с недоверием поглядела она на незнакомых; злобно залаяла собачонка. Они сели на скамейку возле дома. Лео сказал:
— Здесь любил сидеть отец. Его почему-то называли «сумасшедшим». Он мечтал вслух, мечтал, что куда-то уедет или что Слободка будет, как Нью-Йорк, говорил, что люди перестанут воевать, что не будет погромов. А погиб на войне. Мне рассказывали, что он бежал впереди, что-то пел. Пуля попала в грудь…
— Обидно, что он уехал почти накануне революции. Он понял бы… У нас никто не зовет таких людей сумасшедшими.
— А я не думаю, чтобы отцу пришлась по душе эта жизнь. Он был ребенком. Вы не такие… Вы — прокуроры, честное слово! Ося, завтра я уезжаю. Я хочу тебя спросить об одном… На этой скамейке я сидел с тобой. Ты не помнишь, ты тогда еще в штаны делал… Это связывает или нет? Почему ты все время хочешь от меня отгородиться?
— Я не отгораживаюсь, это выходит само собой. Поверь, мне самому больно… Когда ты написал, что приедешь, я обрадовался. Ведь это счастье — найти брата! А когда ты приехал, я понял, что ты — чужой, и связывает нас только мама. Зачем лгать? Если бы ты приехал несчастный, может быть, вышло бы иначе… Но тебе ничего не нужно…
— Только ласка.
— Разве можно это заказать? Я тебе скажу просто, и ты не расспрашивай — мы очень много пережили. Было тяжело. Наверно, еще будет… Но это — наше. А ты пришел со стороны и хочешь, чтобы я раскрыл перед тобой душу.
— Я хочу повалить стенку, а ты все время ее подпираешь.
Осип помолчал, потом тихо ответил:
— Мы оба бессильны — стенка в нас.
Из Варшавы Лео ехал в одном купе с депутатом Шомье. Депутат расспрашивал о России.
— Я счастлив, что там побывал, — говорил Лео. — Это удивительная страна. За двадцать лет они сделали больше, чем мы за сто. Если будет война, они побьют немцев, будьте уверены. Это даже не люди, это камни…
Шомье недоверчиво усмехался:
— Такими камнями танки не пробьешь. Я читал отчет военной комиссии… Вам показали фасад. Воевать они не могут — у них нет ни кадров, ни дисциплины, ни транспорта.
Лео вышел на какой-то французской станции, чтобы размять ноги. Прошел дождь; пахло глициниями. Полураздетый телефонист пел: «Мими, Мими, меня возьми»… Кто-то сказал: «В газетах пишут, что через месяц война. Тогда и меня возьмут… Пойдем пока что опрокинем стаканчик»… Девушка, глядя в зеркальце, задумчиво водила помадой по губам. Было тихо, грустно и приятно. Лео с облегчением подумал: «Вот я и дома».
6
— Спасибо, что ты меня вытащила, — говорила Рая. — Ты видела это явление?
— Противный?
— Нет. Почему противный? Кажется, симпатичный. Привез мне чудесные духи, трогательно. Но о чем мне с ним говорить?.. Валя, какая ты счастливая — едешь в Москву!..
У Стешенко часто собиралась молодежь. Алексей Николаевич с несколько старомодной любезностью ухаживал за подругами дочери и вовремя уходил к себе. Жена его, Антонина Петровна, отличалась хлебосольством: даже в трудные времена она потчевала гостей Вали пирожками с повидлом или пышками. Сегодня она хлопотала с утра: было что отпраздновать — Валя давно мечтала попасть в московский киноинститут, наконец-то сбылись ее желания. Антонине Петровне страшно было расставаться с единственной дочкой, но она утешала себя: кто знает, может быть у Вали вправду талант?..
Валя не была ни красавицей, ни дурнушкой; ее лицо, самое что ни на есть обыкновенное, преображала смутная, едва заметная улыбка, и в такие минуты Валя казалась привлекательной. Все в ней было смутным; она не любила ни резких жестов, ни точных определений. Мать говорила: «Ты у меня какая-то сонная, не знаю только, когда проснешься». В Валю влюблялись, но не серьезно — на вечер, на неделю; она не отстраняла и не подпускала ближе, оставаясь для случайных поклонников милым расплывчатым воспоминанием. Как-то она сказала Рае: «Говорят, что крупные натуры не годятся для семейного счастья, а я останусь одна не потому, что большая, а потому, что другой, неудобной формы»…