Шрифт:
Ермола приобрел себе друзей пустым этим обстоятельством. Ему дали окошко, охапку дров и лучины. Настя накормила и дала еще горшочек назавтра, и счастливый Ермола отправился в новое жилище.
Ничего нет грустнее опустелой хаты: так и веет отовсюду трупом и смертью. Несколько уже месяцев никто не жил в хате Прокопа, и она начала зарастать плесенью и грибами; в расселинах семена трав и хлебов пустили хилые, желтоватые проростки, лишенные свежего воздуха и света; сырость сочилась сквозь стены; серый мох обозначался по земляному полу, и множество червей заводилось уже в развалинах. Но Ермоле все казалось хорошим, оживленным близостью Родионка и, подкрепленный надеждой видеться с ним, он уже обдумал, как пособить горю. Приделав окно, он затопил печь, вымел пол, вытер стены, отпер дверь и, сдвинув две лавки, лег на них отдохнуть после продолжительного пути по песчаной дороге.
Fa другой день с утра Ермола возился, приводя в порядок хату, потом помогал Насте на огороде, а под вечер, зная хорошо расположение деревни, отправился ко двору пана Дружины. Из боязни быть узнанным, он вышел в сумерки и не отправился к крыльцу, откуда его прогнали так безжалостно, но тихо, в нищенской одежде поплелся тропинкой, вившейся за садами. Тропинка эта, огибая задний двор, вела на другую сторону сада, откуда через прямую аллею видны были дом и место, где преимущественно гулял Родионка. Мальчика выпускали одного, потому что сад был обнесен забором, и он не мог из него выйти. На этот раз в аллее было пусто, и Ермола увидел только одного садовника сквозь щели частокола. В окне у Родионки светилось: старик посмотрел туда, вздохнул и отправился в свое логовище.
Как-то Ермоле стало легче на сердце, когда он очутился недалеко от Родионки. Он занялся немного по хозяйству, закусил и лег спать гораздо веселее обыкновенного. Настя не позабыла об его ужине: старик нашел тщательно закрытый горшочек с кашей, которой могло хватить дня на два.
Другой день Ермола провел почти таким же образом, потом ежедневно ходил к панскому саду. Долго прогулки его были безуспешны. Наконец, однажды, увидел он Родионку, проходившего по аллейке близ частокола. Старик кликнул его потихоньку, и мальчик остановился, как вкопанный.
— Родионка, подойди хоть на минуту ко мне, Бога ради, и проговори одно слово!
При звуках столь знакомого, хоть и сдержанного голоса, мальчик вздрогнул и в минуту был уже на частоколе.
— Ах, тятя, это вы? Что вы здесь делаете?
— Тише, тише! Не выдай меня. Я пришел к тебе.
— Давно?
— Уже несколько дней.
— Где же вы живете?
— В Прокоповой пустке… О, не выдавай меня: мы будем видеться каждый вечер… Только, сынок, веди себя осторожнее.
Родионка весь раскраснелся; но в саду раздался чей-то голос, и Ермола исчез, а Родионка притворился, что влез на частокол, добираясь до гнезда на ближнем дереве.
Его за это побранили и отправили в комнаты из боязни, чтобы не простудился; никто, однако же, не заметил перемены в Роди-онке, который не спал до рассвета.
На другой день Родионка весь день пробыл в саду. Вечером приплелся Ермола и, выбрав место, где частокол сильнее расходится, он мог удобнее поговорить с своим приемышем. После этой короткой беседы старик возвратился в смущении и беспокойстве. Сердце его было счастливо, но боролось с совестью. Родионка жаловался на томительную жизнь и заклинал взять его и уйти вместе далеко от Малычек.
Каждый день его родители все более привязывались к младшему сыну. Юлий, перестав быть их любимцем, делался какой-то помехой; упрекали его за грусть, молчанье, болезнь и, в насмешку, называли мужицким сыном.
— Каким же образом я могу тебя взять с собою? — говорил старик. — Ведь они твои родители, которые могут сказать, что я украл тебя. Ты привык уже к удобствам, а я не могу доставить их тебе, да и куда же мы скроемся? Нас догонят, отыщут, а тогда и мне и тебе будет гораздо хуже.
Но мальчик настаивал, а Ермола сопротивлялся постепенно слабее. Родители не любили Родионку, как любил его названный отец, и он не мог жить в родительском доме. Ему не нужны были удобства, потому что он крал на кухне черный хлеб, чтобы только вспомнить прежнюю счастливую долю, за что его бранили и упрекали ежедневно.
— Скрыться же — говорил Родионка, — будет легко, если уйдем далеко, далеко, куда-нибудь в неизвестный край. Меня никто не узнает, достать бы мне только хоть старенькую крестьянскую одежду.
Сперва эта мысль обрадовала Ермолу, но вскоре его опечалили, как невозможность исполнения смелого плана, так и укоры совести.
— А если я умру, — думал он, — в продолжение этого пути, как же дитя останется без покровителя! Да и следует ли отрывать его от лучшей доли!..
Старик упрекал уже себя за то, что пришел в Малычки и раздразнил мальчика; он уже подумывал уйти навсегда из села и тем избавить и себя и мальчика от дальнейшего мучительного испытания.
Он хотел это исполнить как можно скорее, чувствуя, что Родионка постепенно сильнее овладевал его волей; но вечером, при свидании, вероятно, выдали его или дрожавший, полный слез голос, или какое-нибудь неосторожное слово, потому что мальчик расстался с ним хоть молча, однако, по-видимому, с каким-нибудь неизменным решением.