Шрифт:
— Нет, нет, Василий Ефимыч, я на такие дела не помощник… — решительно отвечал Сергей Терентьевич. — На дело извольте, на глупость — мое дело сторона… И так Россию-то всю размотали… Надо с умом дело налаживать…
— Ой, смотри!
Левашов ушел по деревне дальше созывать народ, а чрез какие-нибудь полчаса большая толпа мужиков под предводительством матроса Ваньки Зноева с топорами повалила, галдя, на Подвязье.
— Погоди, шелапут! — проходя мимо, погрозил избе Сергея Терентьевича рябой Субботин. — И до тебя черед дойдет…
— Отправим в Совет, и вся недолга… — сказал Ванька Зноев, весь точно динамитом начиненный. — Там с такими молодчиками разом управятся…
И в то время как осунувшийся и тревожный Сергей Терентьевич хмуро сидел над своей статьей, стараясь выявить подлинный лик всероссийского дяденьки Яфима, вековой солнечный парк Подвязья зашумел совершенно непривычным шумом: слышались громкие возбужденные голоса крестьян, смех, вжиканье пил, стукотня топоров и шум падения прекрасных великанов. Желто-зеленые иволги, розовые копчики, рябые дрозды, зяблики, малиновки, пеночки, крапивники примолкли и, ничего не понимая, испуганно перелетывали с ветки на ветку около своих гнезд…
Зачем мужики рубили парк, они и сами толком не понимали: на постройку эти старые деревья не годились уже, а дров у них и без того было много. Но Костак — охотник из Растащихи — на волостном сходе крикнул под горячую руку, что рубить надо, а то опять, как после девятьсот пятого, баринишки вернутся, вот все и пошли рубить, один потому, что это было ново, дерзко, что свежий весенний воздух побуждал к движению, другие — в том числе и сам Костак, который уже поостыл, — с некоторой опаской, а третьи прямо ворча: перед пахотой погулять гоже бы, а эти дьяволы придумали не знамо что… И придя на усадьбу, все, кто мог, стали отвиливать от явно ненужной ни на что работы: кто точил зазубренный, как водится, совсем тупой топор на случайно найденном в густой крапиве точиле, кто слонялся по умирающей усадьбе, по всем этим пустым, затканным густой паутиной кладовкам, погребам, по старинным, жутко-звонким теперь, засыпанным штукатуркой, рваной бумагой и битыми стеклами покоям старого дома-Старый Агапыч растерянно стоял на солнечном дворе и глядел на это нашествие. Куды он теперь на старости лет денется? Вот тоже черт надоумил…
— Пчих!
— Кудак-так-так! — грозно отвечал из бурьяна петух.
— Пчих!
— Кудак-так-так!
— У-у, дьявол несуразный, чтобы тебя черти взяли!.. — натужно просипел Агапыч. — И до чего глупа, братец ты мой, эта птица, и сказать нельзя… Пчих!
— Кудак-так-так! Мужики ржали.
— А ну, ну еще заряди, Агапыч!
— Э-э, дуроломы, пра, дуроломы… — махнул рукой старик. — Принес вас черт на мою голову…
И, закатываясь в диком кашле, старик уныло побрел в свою конуру.
Около заоблачной, прямой и золотой сосны, одиноко стоявшей на красивой поляне, усердно трудилось четверо крестьян. С лиц их струился пот, рваные ситцевые рубашки — с мануфактурой-то нынче ого! — прилипали к разгоревшемуся в работе телу, но они были как-то по-новому веселы и усиленно поддерживали в себе этот новый, ухарский, отпетый тон более, чем всегда, ругались непотребными словами, притворялись грубее, чем даже были на самом деле.
— Ну, Васютка, действуй! — этим вот новым тоном крикнул Трофим, только что оженившийся мясоедом мужик, ловкач с холодными ястребиными глазами, отсидевший от войны на железной дороге в артельщиках и, как говорили, заработавший хорошие деньги. — Что приуныл-то? Стараться должон — леварюция!
— А что, ребята, ведь в самделе наш Васька за всю леварюцию ни хрена не сделал… — вставил для смеху белобрысый худенький солдатишка Михаила, почти всю войну бывший в бегах, а теперь оравший не меньше Ваньки Зноева, матроса. — Ведь это вроде измены выходит… А?
— А знамо дело… — согласился Миколай, матовый, чахоточный, с огромным кадыком и водянистыми злыми глазами, ткач с недалекой фабрики, которая стояла теперь за отсутствием топлива. — За ним тоже поглядывать надо — они все, эти унтерцеры-то, старый режим уважают…
— Ну, ну, не расстраивайся… — сумрачно отвечал Васютка, здоровый, невысокого роста парень с приятным лицом в белом пушку и какими-то точно полусонными голубыми глазами, сын Прокофья, тот самый, что на концерте в лазарете остался недоволен Бетховеном и помирился только на «Барыне». — Выискался какой тожа… Проорали фабрику-то, черти паршивые! Вот теперь и попрыгай…
— Проорали! — зло отвечал Миколай. — Тебя вот не спросили… Много ты в этом деле понимать можешь!..
— И понимать нечего… Был хозяин, сколько народу на ей кормилось, и миткаль гривенник аршин был, а теперь и товаров нету, и народ без дела шалается… Комитетчики тожа, дерьмо собачье…
— А что, по-твоему, к хозяину пойти, в ножки поклониться? Не оставьте, мол, ваша милость, пропадаем без вас… Вот агранизуются рабочие, подвезут нехти, хлопку, и пойдет работа…