Шрифт:
Он вошел тихо, медленно опустился в кресло и, взяв с окна гипсовую статуэтку Гарибальди, длинным ногтем левого мизинца начал вычищать пыль, набившуюся в углубляющихся местах фигуры.
– У нее много практики? – равнодушно спросила Лиза.
– Есть, то есть, я хотел сказать, бывает; но у ней есть жалованье и квартира при заведении.
– Это у кого? – сквозь зубы спросил Белоярцев.
– У Полиньки Калистратовой, – ответила Бертольди. – Вы знаете: Розанов говорит, что она акушерка и отлично устроилась, а я говорю, что, заботясь только о самом себе, всякому очень легко устроиться. Права я?
– Разумеется, – ответил сквозь зубы Белоярцев.
– Ну, а вы, Белоярцев, что поделываете?
– Работаем, Дмитрий Петрович, работаем.
– Вы видели его последнюю работу? – спросила Бертольди, тряхнув кудрями. – Не видели?
– Не видел.
– И ничего о ней, не знаете?
– Не знаю.
– Ничего не знаете об «Отце семейства»?
– Не знаю же, не знаю.
Бертольди захохотала.
– Что это за работа? – спросил Розанов.
– Так себе, картинка, – отвечал Белоярцев: – «Отец семейства», да и только.
– Посмотрите, так и поймете, что и искусство может служить не для одного искусства, – наставительно проговорила Бертольди. – Голодные дети и зеленая жена в лохмотьях повернут ваши понятия о семейном быте. Глядя на них, поймете, что семья есть безобразнейшая форма того, что дураки называют цивилизациею.
– Ну это еще вопрос, mademoiselle Бертольди.
– Вопрос-с, только вопрос, давно решенный отрицательно.
– Кем же это он так ясно решен?
– Светлыми и честными людьми.
– Отчего же это решение не всем ясно?
– Оттого, что человечество подло и глупо. Отрешитесь от своих предрассудков, и вы увидите, что семья только вредна.
– То-то я с этим вот несогласен.
– Нет, это так, – примирительно заметил Белоярцев. – Что семья – учреждение безнравственное, об этом спорить нельзя.
– Отчего же нельзя? Неужто вы находите, что и взаимная любовь, и отцовская забота о семье, и материнские попечения о детях безнравственны?
– Конечно, – горячо заметила Бертольди.
– Все это удаляет человека от общества, и портит его натуру, – по-прежнему бесстрастным тоном произнес Белоярцев.
– Даже портит натуру! – воскликнул Розанов.
– Да, – расслабляет ее, извращает.
– Боже мой! Я не узнаю вас, Белоярцев. Вы, человек, живший в области чистого художества, говорите такие вещи. Неужто вашему сердцу ничего не говорит мать, забывающая себя над колыбелью больного ребенка.
– Фю, фю, фю, какая идиллия, – произнесла Бертольди.
– Дело в том-с, Дмитрий Петрович, что какая же польза от этого материнского сиденья? По-моему, в тысячу раз лучше, если над этим ребенком сядет не мать с своею сантиментальною нежностью, а простая, опытная сиделка, умеющая ходить за больными.
– Еще бы! – воскликнула Бертольди.
– И материнские слезы, и материнские нежности, по-вашему, что ж: тоже…
– Слезы – глупость, а нежности – разнузданное сладострастие. Мать, целуя своего ребенка, только удовлетворяет в известной мере своим чувственным стремлениям.
Розанов ничего не нашелся отвечать. Он только обвел глазами маленькое общество и остановил их на Лизе, которая сидела молча и, по-видимому, весьма спокойно.
– Мать, целуя своего ребенка, удовлетворяет своей чувственности! – повторил Розанов и спросил: – Как вы думаете об этом, Лизавета Егоровна?
– Это вам сказал Белоярцев, а не я, – спокойно отвечала Лиза, не изменяя своего положения и не поднимая даже глаз на Розанова.
– И это вам скажет всякий умный человек, понимающий жизнь, как ее следует понимать, – проговорила Бертольди. – От того, что матери станут лизать своих детей, дети не будут ни умнее, ни красивее.
– Тут все дело в узкости. Надо, чтоб не было узких забот только о себе или только о тех, кого сама родила. Наши силы – достояние общественное, и терпеться должно только то, что полезно, – опять поучал Белоярцев. – Задача в том, чтоб всем равно было хорошо, а не в том, чтобы некоторым было отлично.
– Высокая задача!
– И легкая.
– Но едва ли достижимая.
– Ну, вот мы посмотрим! – весело и многозначительно крикнула Бертольди.