Шрифт:
Стихотворение это было создано 13 июня 1849 года в Овстуге — на седьмой день после приезда в родную усадьбу. Тютчев в то лето долго не мог расстаться с Овстугом, что было для него необычно. Многое раскрывает письмо Эрнестины Федоровны брату, написанное в Овстуге через месяц, 13 июля:
«Мы находимся здесь с 7/19 июня и в полной мере наслаждаемся жизнью среди полей и лесов… Ничто не мешает нам чувствовать себя обитателями некой печальной планеты, которая вам, прочим обитателям Земли, неизвестна. И самое невероятное, что вот уже пять недель мой несчастный муж прозябает на этой мирной и тусклой планете, — это он-то, столь страстный любитель газет, новостей и треволнений! Что вы думаете об этой аномалии?»
Трудно переоценить значение тогдашнего пребывания в Овстуге для духовной жизни поэта. Именно там, по- видимому, он написал стихотворение «Русской женщине», названное при первой его, анонимной, публикации (апрель 1850 г.): «Моей землячке». Стихотворение это нередко толкуется только как своего рода «разоблачение», но надо все же вслушаться в высшую, несказанную красоту поэтического слова и ритма — особенно во второй строфе.
Вдали от солнца и природы, Вдали от света и искусства, Вдали от жизни и любви Мелькнут твои младые годы, Живые помертвеют чувства, Мечты развеются твои… И жизнь твоя пройдет незрима, В краю безлюдном, безымянном, На незамеченной земле, — Как исчезает облак дыма На небе тусклом и туманном, В осенней беспредельной мгле.Первая строфа говорит о том, что не будет «великого праздника» с его солнцем, пышной природой, светским блеском, искусством, цветущей жизнью и любовью… Но во второй строфе о жизни, которая пройдет, незрима, в краю безлюдном, — уже отчетливо проступает иное начало, нашедшее свое полное воплощение позднее, в тютчевском стихотворении 1861 года, в сущности, заново претворяющем ту же поэтическую тему, но раскрывающем ее уже как подлинное средоточие высшей ценности:
Я знал ее еще тогда, В те баснословные года, Как перед утренним лучом Первоначальных дней звезда Уж тонет в небе голубом… И все еще была она Той свежей прелести полна, Той дорассветной темноты, Когда незрима, неслышна Роса ложится на цветы… Вся жизнь ее тогда была Так совершенна, так цела И так среде земной чужда, Что, мнится, и она ушла И скрылась в небе, как звезда.(ср.: «И жизнь твоя пройдет незрима… Как исчезает облак дыма…»; только «облак» претворился теперь в утреннюю звезду).
В стихотворении «Сияет солнце, воды блещут…» уже было дано противопоставление великому празднику природы, который «избытком жизни упоен»:
Нет упоения сильней Одной улыбки умиленья…Иерархия ценностей принципиально изменилась; в мире есть, оказывается, нечто безусловно высшее, чем праздник…
Тютчевская поэзия 30-х годов вся была, если угодно, празднична — празднична и в ее самых драматических, даже трагедийных проявлениях:
Как жадно мир души ночной Внимает повести любимой! Из смертной рвется он груди, Он с беспредельным жаждет слиться!..Раннее творчество поэта утверждает это праздничное величие человека, открыто соотнесенного с целой Вселенной: По высям творенья, как бог, я шагал…
И легко может показаться, что в поздней тютчевской поэзии человек решительно сведен с этих высей. Он предстает в ней как явно не всесильный, как заведомо смертный. И столь же легко прийти к выводу, что жизнь-де сломила поэта, и он, мол, уже не способен причаститься к «животворному океану» Вселенной, не может гордо и радостно возгласить:
Счастлив, кто посетил сей мир В его минуты роковые! Его призвали всеблагие Как собеседника на пир Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был — И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пил!Так говорил поэт около 1830 года. Через двадцать лет, в 1850 году, он создает одно из величайших своих — и общечеловеческих — творений, «Два голоса»:
I Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, Хоть бой и неравен, борьба безнадежна! Над вами светила молчат в вышине, Под вами могилы — молчат и оне. Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги: Бессмертье их чуждо труда и тревоги; Тревога и труд лишь для смертных сердец… Для них нет победы, для них есть конец.Поэт как бы прямо возражает самому себе; оказывается, человеку и невозможно, и незачем идти на пир к олимпийцам. Тем более, что о том же самом говорит не только первый, но и второй «голос» стихотворения:
II Мужайтесь, боритесь, о храбрые други, Как бой ни жесток, ни упорна борьба! Над вами безмолвные звездные круги, Под вами немые, глухие гроба…Но прежде чем вслушаться в последнюю строфу, вернемся к стихотворению «Цицерон» («Счастлив, кто посетил сей мир…»). Что оно воспело? Оно утверждало великий «праздник» человека, призванного самими олимпийцами на пир, ставшего зрителем их высоких зрелищ, допущенного в их совет и даже, как небожитель, пившего бессмертье из их чаши.
В последней строфе стихотворения 1850 года все проникновенно преображено: теперь как раз олимпийцы становятся зрителями, а человек, никем не призванный и не допущенный, сам по себе (а не играя чужую роль — «как небожитель») пьет роковую, жестокую, но свою чашу и «вырывает», а не получает в виде поощрения венец победы: