Шрифт:
По контрасту с децибелами, от которых лопаются барабанные перепонки, голос бортпроводницы звучит удивительно мягко, тихо и музыкально.
– У нас здесь имеется больной, это мсье Серджиус, – говорит она вежливо, но твердо. – Нельзя ли его тоже эвакуировать?
Меня трогает эта забота, но в то же время я чувствую на бортпроводницу обиду, поскольку она считает возможным расстаться со мной, даже если это делается ради моего спасения.
Вслед за ее вопросом наступает длительное молчание. И как раз в ту секунду, когда я уже решил, что и этим вопросом пренебрегут, гнусавый голос ей отвечает. Сила звука теперь намного убавилась, словно это реплика a parte, и главное – совершенно переменился тон. Он уже не нейтральный, он недовольный. В нем слышится раздражение чиновника, которому указали на допущенный им промах в работе.
– Мсье Серджиус больным быть не должен, – заявляет гнусавый голос.
Эта реплика, как и манера, в которой она произнесена, повергает меня в крайнее изумление. Мог ли я предположить, что болезнь, так неожиданно навалившаяся на меня, явилась результатом чьей-то ошибки?
Еще немного убавив громкость, гнусавый голос продолжает с явной сухостью в тоне:
– Мадемуазель, вы дадите мсье Серджиусу две таблетки онирила, одну утром, другую вечером.
Это скорее приказ, чем медицинский рецепт. Сам же рецепт должен был бы привести круг в отчаяние, если бы круг сохранил еще способность размышлять: длительность курса лечения в нем не указана.
– Хорошо, мсье, – отвечает голосу бортпроводница.
Я никогда не слышал о лекарстве под названием «онирил», но бортпроводница, по всей видимости, знает, где его найти. После чего, как будто решив, что лирическое отступление закончилось и пора возвращаться к делам, гнусавый голос снова выпускает на волю все свои децибелы и говорит с прежней своей интонацией, механической и нейтральной:
– Бушуа Эмиль! Вас ждут на земле!
Оттого ли, что я парализован потоком ледяного ветра, врывающегося в самолет, или просто не могу прийти в себя, узнав, что моя смертельная болезнь всего лишь «ошибка», или, наконец, оттого, что из-за неистовой силы, с какой ревет в динамике гнусавый голос, с моими умственными способностями что-то произошло, но я не верю своим глазам, ибо вижу, как тело Бушуа оживает и его костлявые руки откидывают одеяло.
– Эмиль! – кричит Пако, и благодаря этому крику, а также еще потому, что кто-то из женщин, скорее всего миссис Банистер, испускает пронзительный вопль, я отдаю себе отчет в том, что я не единственный в самолете, кто видит, что Бушуа медленно выпрямляется в своем кресле.
– My God! [34] – говорит Блаватский (его голос я узнаю).
Но он больше ничего пока не добавляет.
– Эмиль! – опять кричит Пако, и в его голосе борются между собой облегчение и страх. – Но мы считали, что ты… – Он запинается, не в силах завершить фразу, и начинает снова: – Разве ты…
34
Боже мой! (англ.).
Но и эту фразу он не заканчивает. На сей раз ему не удается выговорить слово «жив». Женщина снова кричит, и по кругу пробегают невнятные, отрывочные, приглушенные восклицания, будто никто не решается довести до конца свою мысль.
– А ведь я говорил! – внезапно кричит Блаватский резким, вызывающим голосом. – Я ведь говорил, что он не умер! Никто не захотел меня слушать! И провести необходимую проверку!
Это невероятно! Блаватский извлекает пользу из нашей растерянности, чтобы опять, in extremis [35] , попробовать взять над нами верх. Больше не в состоянии властвовать реально, он делает вид, что все еще властвует! Дрожа всем телом от холода и, быть может, от страха, он только выставляет свое leadership в смешном свете. Это грубо, это несерьезно, однако в эту минуту мы признательны ему за то, что он дал нам пусть нелепое, но зато единственное объяснение, которое нам бы хотелось принять.
35
В последний момент (лат.).
Потому что Бушуа не только выпрямляется, но и, не довольствуясь этим, встает на ноги, встает механически и скованно, но без видимого усилия, без посторонней помощи, не ухватившись за руку, протянутую ему Пако, который, вопреки приказанию, отстегивает ремень и тоже встает. Насколько я могу судить – ибо я стучу зубами от холода, перед глазами у меня туман, в самолете царит сумрак пещеры, и я различаю лишь пятна и силуэты, – Бушуа движется в направлении exit, рядом с которым стоит бортпроводница. Он движется медленно, мелкими неровными шагами, но не шатаясь; его нагоняет Пако, обходит его справа и сует ему в руку саквояж, лепеча глухим, изменившимся от страха и холода голосом:
– Эмиль, саквояж! Возьми свой саквояж!
Бушуа останавливается, с силой, которая изумляет меня, вытягивает руку и на целую секунду оставляет ее в горизонтальном положении, держа за ручку свой саквояж. Как разжимаются его пальцы, я не вижу, для этого слишком темно, но вижу, как саквояж падает, и слышу глухой, мягкий звук, с которым он шлепается на ковровую дорожку.
– Твой саквояж, Эмиль! – говорит Пако.
Ответа нет. В проеме двери виден прямоугольник ночной темноты, менее густой, чем внутри самолета, почти серой, и в этом прямоугольнике – черный силуэт Бушуа с пустыми, свисающими вдоль туловища руками. Он пошатывается под порывами холодного ветра, врывающегося в самолет. Силуэт замирает. Бортпроводница говорит профессиональным голосом, лишенным всякого выражения:
– До свидания, мсье.
Бушуа поворачивает голову в ее сторону, на мгновенье его страшный профиль вырисовывается на сером ночном фоне, но он ни слова не говорит, выходит наружу и исчезает; мы слышим, как его тяжелые шаги грохочут по железным ступеням трапа. Когда я потом спрошу бортпроводницу, почему, по ее мнению, Бушуа ей не ответил, она мне скажет: «Он меня не видел. Сомневаюсь даже, что он меня слышал». – «Но ведь он на вас посмотрел». – «Нет. По-настоящему – нет. Он повернул лицо в мою сторону, но глаза его были мертвые. Во всяком случае, так мне показалось. Ночь была светлая, но, наверно, недостаточно для того, чтобы различить выражение его глаз». – «Не могу поверить, чтобы он вас не видел! Он спустился потом по трапу и не упал!» – «Это ни о чем не говорит. Он довольно долго шарил вокруг себя, пока не нащупал поручень, а как только он за него ухватился, глаза ему больше были не нужны». Я круто меняю тему и говорю: «Ждал ли его кто-нибудь внизу у трапа?» Ее лицо замыкается, она опускает глаза и безжизненным голосом говорит: «Я туда не смотрела». – «Почему?» – «Не могла».