Шрифт:
Почувствовал ее трусы в своей руке.
пятнадцать
— Как таинственно, будто заговорщически перекликаясь, по-хулигански поют соловьи на кладбище… какие-то разбойники… О, боже, как здесь все изменилось! — радовался Суходолов. — Зелень как будто выдавили под поршнем, трава стиснула дорожки. Я бы не узнал наш дом. Какой хороший у нас дом! Как здесь хорошо, Фонарик. За нашими окнами лес. В лес входишь, как в просторную комнату. Как ты чисто все убрал, как сияет все в ванной… А это что такое? Красивое…
— Это заколка женская… Я сестре купил.
— О, давай в лесу посидим, откроем наш сезон, отметим? Ведь я привез тебе завещание, Фонарик, видел бы ты, как тряслась эта старуха перед нотариусом, как она все время забывала твое имя.
Ну и что ж, буду вечно послушный я.
От судьбы все равно не уйдешь.
И на что нам судьба равнодушная…
Э-х, нет любви, мы и так проживем…
Э-э-э-х, что мне го-оре…
Жизни мо-оре надо вычерпать до дна-а-а. А-а-а.
Не уходи, тебя я умоляю!
Слова любви сто крат я повторю. Пусть осень у дверей, я это твердо знаю.
Но все ж не уходи, тебе я говорю. Наш уголок нам никогда не тесен. Когда ты в нем, то в нем цветет весна…
— Этой весной очень много чуларки, то бишь мелкой кефали у берегов. Моря не видно за спинами рыбаков. Нашли занятие. Продают ее тут же, за пять рублей килограмм. Сидит старик в большом кресле, рядом надпись: «Учу рыбалке — 5 гр.». Смешно так.
— Саня Михайловна передает тебе привет. Она ни к кому так не относилась, как к тебе. Прониклась. Я думал, она уже никогда не выучит твое имя.
Открытое окно в лес. На подоконнике магнитофон.
— Интересно, какое твердое это «Че», у Лещенко: «Ну и Чь-то ж», слышно какой раньше был русский язык…
Мы бросили на землю тулуп и наши дубленки. Свеча крупно освещает листья травы, и только от наших движений вздрагивает огонек.
Что, я не понял?
Да, смешно.
Да-а…
Да, это точно про наш уголок.
Это как будто Серафимыч про меня поет.
Дрожащие соски Маруси.
Спины рыбаков.
Не бьется да сердце верное.
И одинок я вновь.
Прощай, ты, радость светлая, прощай моя любовь.
Разлука, ты разлука, чужая сторона.
С тех пор, когда граненые упали да со стола.
Мне на полу стаканчиков разбитых да не собрать, и не кому тоски своей и горя рассказать.
Но я Сибири, Сибири не боюся — Сибирь ведь тоже Р-Р-УС-С-Ская земля!
— Это Вадим Козин.
— Д-да, а я раньше не слышал, да.
— ……, — что-то неразборчивое от смущения.
Настоящий крымский вкус вина, после глотка во рту много сладкой слюны.
Так жалко было его мальчишески склоненной головы, моргающих ресниц, его маленькой фигурки, этой высохшей ручки.
Таинственно и с какой-то граммофонной громкостью звучали песни в ночной тишине. Странно было смотреть из темноты леса в яркий освещенный уют комнаты. Вдруг увидел абажур и тени его кистей на серых обоях, черные тонкие ветви плюща, зависшие в рамке окна.
Рядом со мной высунулась ветвь, кажущаяся в темноте особенно пышной, пенящейся, она словно бы гордилась своей красотой. Лес мягко громоздился сзади.
Какой странный переливающийся в небе звук самолета.
Тусклый сырой блеск паутины на плюще.
— Как таинственно скрипит на ленте граммофонная игла, и кажется, что они там сидят, а мы только подсматриваем, подслушиваем и эти песенки, кому-то казавшиеся пошлыми, навсегда останутся в душе трагедией времени, изломанной судьбой их исполнителей…
Лицо Сани Михайловны.
Обнаженное тело Маруси.
Как будто на кухне тридцатые годы.
Рояль играет так, будто утро, и мы сейчас будем делать гимнастику.
Как будто и в лесу, и далеко вокруг нас тоже тридцатые годы.
Нам с тобой, душа моя, жизнью жить одною. Жизнь вдвоем так хороша, а врозь злое горе. Эх ты, тари дари-рам.
Эх ты, жизнь, моя жизнь, сердцем к сердцу ты прижмись. На тебе греха не будет, а меня пусть люди судят. Ну и что ж, черт с ними! Черт с ними!