Шрифт:
Эдик Кочергин сказал Адилю Велимееву:
– Вешаем шандалы из «Мольера»… Задергиваем французским тюлем… Опускаем полотнище… На него крепим портрет…
Евсей Кутиков дал тихое «мерцанье»…
«Смерть актера» – так назывался спектакль, продолжение булгаковского «Мольера», на который собрался весь город…
Даже Романов надел черную повязочку, постоял на сцене…
До отказа набитый зал и толпа на Фонтанке…
Потом был первый вечер памяти… После роликов, и спичей, / И озвученных кассет / С соблюдением приличий / Мы поднимемся в буфет. / Дорогой Ефим Захарыч! / Честь и место. В добрый час. / Мы за вас подымем чары, / Может быть, и вы за нас?.. / Подходите ж!.. Разомкните / Молчаливую печать. / А не хочется – молчите, / С вами хорошо молчать. / Оглянитесь. Ухмыльнитесь / В знаменитые усы. / Дайте знак, смешливый витязь / Миновавшей полосы, / Дайте знак любого рода / Всей актерской голытьбе!.. / После вашего ухода / До сих пор не по себе. / Отупляет вкус успеха, / Точит память о былом… / Не заштопана прореха / В нашем небе холстяном!.. / Отворите ж двери тихо / И постойте у дверей. / Говорят, добро и лихо / Вам теперь еще видней. / Если так, на вашей тризне / С отрезвляющей черты / Присмотритесь к нашей жизни, / Полной страсти и тщеты. / Может, рядом с Копеляном / Мы ясней себя поймем / В этом зале, осиянном / Вашим сумрачным лицом…
Память о Монахове туманна. В начале 90-х годов было опубликовано несколько романтических писем Николая Федоровича, обращенных к Елизавете Викторовне Половниковой, в одном из них – о встрече с Р.А. Шапиро, которого Монахов называл Шапирузи:
«23 августа 1932 г., 10 ч вечера Наконец-то состоялось свидание наше с Шапирузи, потолковали о делах, поплакал он, как говорится, на моей груди, выпили по два стакана чая и расстались, соблюдая всякие версальские формы: он благодарил за сочувствие и советы, а я – за доверие к моим скромным силам. Сказать без излишней скромности, что я говорил довольно неплохо и аргументировал настолько крепко и безапелляционно, что даже удивил и хорошо знающего меня Шапирузи. А ларчик просто открывается – в моем мозгу светятся “целую, люблю”…» [43]
После ухода Рувима Абрамовича в Мариинский театр к нему в гримерную подсадили артиста Х. Сославшись на общую тесноту, подставили маленький столик и подсадили… Тот трусил, жался, но приказ исполнял… «Подумать только!..» – задыхался Монахов, но ничего поделать не мог. Они испортили ему последнюю радость – побыть одному перед выходом…
Книги о БДТ издания 1935 и 1939 годов отличаются друг от друга, как день и ночь. Ночь театра была долгой. В первой книжке – почти четыреста страниц, бездна неглупых текстов, семь авторов (Евг. Кузнецов, С. Мокульский, А. Гвоздев, Адр. Пиотровский, К. Тверской, А. Буцкой, С. Абашидзе), толковые комментарии, приложения. Ее подписали к печати 1 октября 1934 года. А в декабре – убийство Кирова, начало террора. И в 1939 году – другая книжица: из двухсот сорока страниц двести отдано фотографиям разных спектаклей, Шапиро, Абашидзе и другие как будто исчезли, Монахов уже не герой, да его и нет почти, а есть вот что:
«…Налицо была контрреволюционная попытка оклеветать славную и героическую историю великой Гражданской войны в России, оклеветать революционные массы, оклеветать большевиков, ведущих их в бой против капитализма… Враги народа нанесли нашему театру немалый ущерб…
Враги, проникшие в театр, принимали заведомо негодные пьесы и ставили их; зритель не хотел их смотреть, в результате – пьесы снимались с репертуара. Классические произведения в руках «модных» штукарей искажались, творческая воля актеров насиловалась. Театр был под угрозой развала. Партия и советская власть разоблачили врагов. И ныне театру дано новое руководство…» [44]ЦГАЛИ, ф. 268, оп. 1, № 98. «Общую творческую линию театра в 1937 году до конца первой половины сезона проводил бывший худ. руководитель А. Дикий, ныне разоблаченный враг народа. За 1937 год до конца сезона Дикий поставил пьесу авербаховского агента Киршона “Большой день”, Пушкинский спектакль (снятый за формализм и искажение реализма Пушкина), “Мещане” Горького (исказивший социальную сущность горьковской пьесы)» [45] .
Ночь театра была долгой. Они не могли остановиться в своем палаческом рвении. Евгений Иванович Чесноков, как видно, тоже погиб, как ни старался его спасти из другого времени артист Р.
После каждой премьеры он собирал труппу, разворачивал программку и по ней давал свою оценку каждой актерской работе:
– У А., – говорил Монахов, – роль оказалась вовсе не отделанной…
Все ждали его слов о себе с замиранием и трепетом…
В театре была актриса П., толстая, почти квадратная, любила сплетничать, руки толстенные. Монахов подошел к ней, взял руку, приподнял и показал Лаврентьеву:
– Лавруша, ты говорил, это – нога. Это – ру-ка!..
Как-то Валерьян Иванович Михайлов, при нас – завтруппой, а при Монахове – помреж, давая за кулисами отмашку пианисту, задел Николая Федоровича по лицу.
– Вот и меня уже бьют, – сказал Монахов.
– За что? – спросила его молодая Никритина.
– Вот и я спрашиваю, за что?..
Как только входил в театр, за кулисы звонили из охраны: «Монахов приехал», в коридорах зажигали светильники, и все разбегались по норам.
Наступала звенящая тишина.
Он шел не спеша, опираясь на черную трость, погруженный в свою тайную жизнь и в то, что ему предстояло сегодня.
Стареющие костюмы приходилось отдавать в театральную пошивочную: чистить, пропаривать, гладить. Прежде он ежегодно заказывал их в Лондоне у знаменитого Хилля. А теперь попробуй уплыви в Туманный Альбион, остановись в любимом «Вильдорф-отель», погуляй в Гайд-парке!.. Нет, костюмы шились и новые, но в сравнение с английскими никак не шли…
Но теперь он идет играть… В чужой одежде, с чужим лицом, он будет играть про свое… Чем дальше от него герой, тем откровеннее страшные признанья… Да, он им покажет…
И они разгадали его тайные мысли, а все их почести – ложь, ложь!..
И вся партийная игра – ложь. Правда возможна только здесь, на сцене…
Он шел за правдой, как за воздухом, и был смертельно одинок в первом советском большом драматическом театре… В государстве безумных скорпионов, пожирающих себя и своих…
Когда арестовали Рувима Шапиро, потом Сережу Абашидзе, других, когда пропал Евгений Чесноков, когда начался чекистский погром, Монахов понял, что и его не оставят жить…
Так оно и вышло.Солнце опустилось за гребешки крыш. Повеяло холодком, и он подумал о том, что зеленый плед не помешал бы в будущих сумерках. Но плед был здесь, на плечах, чего же еще?.. Рука потянулась влево и чуть вниз погладить собаку. Но пса рядом не было, и Николай Федорович вспомнил, что его нет нигде… Ему стало жаль друга, так жаль, как он не жалел никого из людей. От этой несравнимой жалости он стал кивать головой, словно стараясь от нее отмахнуться. Под балконом появилась наездница-жена, амазонка, за ней на крупе белого жеребца неловко сидел сивый чекист, презренный, презренный… Николаю Федоровичу захотелось по-мальчишески плюнуть на него с балкона, но они ускакали в какой-то подвал, и там начались пистолетные вспышки. Он знал, как это делают. Чекист доверительно рассказал про одну богатую семью… Наследников не оставляли…
Он спустился в сад, присел на скамейку и задохнулся от счастья: собака была здесь и лизала его руки. Он гордился ею всегда, но плохо видел почему-то… Монахову захотелось встать, но у него не вышло. Ноги отказали в коленях, в коленях была самая боль. От этой тщетной попытки дрогнуло и затрепыхало сердце. Пистолетные вспышки стали чаще, и он побежал по узкому коридору, где ему навстречу стали попадать рожденные им люди – король Филипп, матрос Годун, старый Дубровский…
– Вот я ж его, – низко и страшно сказал он, точно как в фильме, и тут же кто-то повторил еще страшней, обращаясь к нему самому: «Вот я ж его…»
Этот кто-то был очень большой и грозный…
Последним вышел Мольер без парика и тихо сказал:
– Тиран… Тиран…
На ходу Монахов успевал простить каждого из них и просил прощения для себя за искажение образа. «Ради Бога, ради Бога!» – громко шептал он.
Тут в черных капюшонах подоспела Кабала святош и схватила его за руки и ноги. Особенно старался Брат Сила. Монахов безумно захотел вырваться от них, вырваться туда, в свет, на свободу, вырваться наконец, но понял, что это невозможно…
И вдруг страх ушел, он миновал какие-то ворота, за ними было светло.
«Здравствуй, смерть!» – неожиданно пропел он честным голосом и совершенно пришел в себя.Несколько раз Монахов говорил Лике Половниковой, которую называл Ли, о том, что стал получать анонимные письма с угрозами. 5 июля 1936 года она приехала к нему на дачу в Тосно и нашла Николая Федоровича вниз лицом на влажной земле. Было два часа дня. Собака вне себя металась в истерике, рычала и никого не подпускала к хозяину…
Из тех, кто его видел и знал, в живых остались, кажется, только двое: Екатерина Федоровна Максимова, из гримеров, зав. цехом при Товстоногове, и Александра Павловна Люш, бутафор, побочная дочь Блока…
Катя, Екатерина Федоровна, сказала про Монахова:
– У него были неприятности…
«Неприятности» – арест и расстрел жены, разгром театра…
Аля-Паля, Александра Павловна, вспомнила:
– Монахова похоронили, потом вырыли, потом опять похоронили… Он умер загадочно и совсем неожиданно, был слух, что его чуть ли не пристукнули… Брат Павел Федорович тоже был актером, но проколол на сцене шпагой своего партнера и больше никогда не актерствовал, а только преподавал… Он ведь долго ухаживал за мамой… Про Николая Федоровича писали, что он сын ламповщика… Это неправда, он был настоящий аристократ… По всему… Никто и никогда не видел его пьющим…Володя Бортко позвонил по мобильнику, сказал, что «Мастера и Маргариту» закончил и теперь хорошо бы встретиться и погулять на свободе.
Р. ответил, что был бы рад, да сидит далеко, в сельце Михайловском, подводя к концу «Булгаковиаду», а приедет в Питер в начале сентября, тут-то и будет готов к застольному труду безо всякой обороны…
Наконец собрались в Питере и, как договорено, встретились на Подковырова, вместе с третьим другом, архитектором Славой Бухаевым.
Слава привез эскизы памятника Ахматовой, который наладил поставить во дворе мемориального музея в Фонтанном доме, эскиз дружно хвалили, после чего сказали Р. «Читай» – имея в виду эту повесть, а Р. был не готов…
– Володя, покажи кусочек из «Мастера», – попросил он.
Бортко достал кассету, минут двадцать возился с домашней техникой, то ли пульт сломался, то ли видик, то ли сам телевизор…
– Не открывается, – сказал Р., как когда-то говаривала Анна Андреевна, не найдя в тетрадке искомого стихотворения.
Так и не посмотрели…