Шрифт:
…установилась ясная, бессолнечная погода, но, судя по вихрастой бахроме на востоке, где-то на Енге и в верховьях Балуни все еще изливалась небесная благодать. Уровень в Соти повышался по вершку в час, от водомерной рейки оставался один кубик, а лес все прибывал; Фаддей Акишин, ухитрявшийся ежедневно побывать на берегу, стращал, что воды в Соти еще значительно прибавится от слез людских. На строительстве ощущалась незряшная суматоха: вода грозила прежде всего огромным цементным складам, расположенным близ старицы – старого русла реки. Фаворов со всей землекопной оравой и двумя сотнями поденных мужиков вел земляную дамбу вдоль берега; и по ночам и во тьме вбивали доски, заваливали глиной, а потом плясали на ней с искаженными от усталости лицами: так стерегли они воду. Впервые за сотню лет вода пошла через старицу, а раньше такая стояла здесь сушь, что только чешуйчатая травишка из породы толстянковых и водилась тут. Первые кряжи из запани уже ползли в нее, тараня вековые ивы, выросшие на их пути. Не осталось человека, уверенного в благополучном конце этой напасти, – все еще длилась облачная блокада. В дно старицы врыли сваи и заплели ивняком; верхнюю запань дополнительно укрепляли выносами. Семерых, не пожелавших временно поменять топоры на лопату или лезть в студеную воду, Увадьев уволил помимо рабочкома. Крайние выноса на коренной запани, которые еще трое суток назад работали вхолостую, теперь пружинили во всю мощь своих стальных жил. Запань выдувалась кошелем, а за нею неумолчно метался пенный всхлип воды. Река искала всякой щелочки, чтоб распахнуть ее с двухверстного разбега. Наспех разгружали машинные склады, куда могла дохлестнуть ожесточившаяся Соть; вопреки всем правилам, мужиков перевели на сдельную оплату. Явное начиналось восстание реки.
На исходе тридцатых суток прискакал верховой с вестью о начале катастрофы: верхняя запань встала ребром, и лес хлынул под нею в основную запань. Посланец так скакал, что потерял картуз в гонке; лошадь была в пене и дрожала не меньше своего седока; никто не заметил, что прибыл он почему-то в одних подштанниках. На глазах у всех Увадьев повел иззябшего человека к себе и, во искушенье многим, извлек ему из своего сундучка водки, чтобы заставить его говорить. По рассказу верхового, нечетные выноса верхней запани, загруженные лесом, поднялись над водой и этим лишили запань ее удерживающей силы. На расстоянии девяти верст он успел обогнать движенье прорвавшегося леса, который у строительства следовало ждать часа три спустя.
– …спасибо за новость. Катись теперь взад!.. – крикнул Увадьев и вытолкнул его к толпе, стоявшей у крыльца.
Через полчаса у Потемкина, которому запрещено было выходить из дому, собрались на совещанье. Инженеры, занятые по работе, запоздали, и Увадьев пришел задолго до начала заседания. Потемкин лежал на боку, с гладко зачесанными волосами, и все вокруг него было до чрезвычайности чистенькое – и простыни, и бревенчатые стены, и самые пузырьки с лекарствами. Влажный лоб его поблескивал тусклым вечерним бликом, и по нему – еще более, чем по глазам, наивным и злым, – Увадьев понял, что пророчества Бураго, наверно, сбудутся. Увадьев сел и, поглаживая колени, бесстрастно глядел на заведующего строительством. Теперь это был не прежний Потемкин, который ушкуйником отправлялся когда-то в сплавные путины, – не тот, который год назад вихрил вкруг себя бюрократическую труху; теперь это был даже не солдат, – буравчики его глаз сточились, и было видно, что он больше всех на Сотьстрое боится реки.
– Река-то, а? Из годов вышла… – смущенно сказал больной.
Она правильно выбрала минуту, чтоб отомстить человеку, замыслившему запрячь ее в работу. Она не хотела в трубы, она хотела течь протяжным прежним ладом, растить своих тучных рыб, хранить свою сонливую мудрость. Она как будто молчала и теперь, но Потемкин-то слышал, как она кричала пространством, что поддержали ее бунт. В ней просыпалась ее дикая сила, воспетая еще в былинах; она стала грозна, она приказывала, и вот ветры, осатанелые бурлаки небес, потащили дырявые барки с водой, а леса зашептались, а птицы вились, и в самом кровоточащем лоне ее как будто открылись тысячи новых родников… Увадьев глядел на взмокшую от пота кудельку Потемкина, которую тот виновато покручивал на лбу, и подумал, что он, наверное, стыдится за свою реку, праматерь многих славных рек, которую хотел открыть миру.
– Скучно небось лежать?
– Нет, ничего, лежу… – И рука при спокойном лице резко дернулась в сторону. – Очень дышать трудно стало.
– У тебя разве?.. – Увадьев не досказал.
– Нет, у меня эта… лейкемия, – сказал Потемкин, справившись с какой-то карандашной записью на стене. – Все спрашивают, я и записал… – улыбнулся он открыто.
– А Бураго говорил, что белокровие?
– Так это то же и есть. Воздух какой-то промозглый.
– Да, льет.
– Лежу и все слушаю, по крыше-то точно сапогами ходят. Слушаю, брат, и все сучки в потолке считаю. Кажется, что мало, а ведь их там – знаешь сколько? Шестьдесят восемь сучков. И потом, чудно, мухи на них почему-то не садятся!
Увадьев оторопело поднял голову, как бы с намерением проверить наблюдения Потемкина:
– …не садятся, говоришь? Странно, а может быть они к смоле прилипают: лес-то ведь новый, течет. – Он помолчал, пока Потемкин кашлял. – А не чахотка ли у тебя, товарищ?
– Это ты про кашель? У меня родовое: отец и во сне кашлял и градусы имел, а до пятидесяти трех плоты сгонял. Не-ет, у меня лейкемия. Это когда белые шарики одолевают красных, понимаешь? Я думал, это только у людей бывают белые и красные. И очень мне это печально, что во мне самом это самое, – со злостью сказал он и сухо кашлянул, точно поставил точку. – Воды много?
– Полтора метра выше ледоходного уровня.
– Шалит дочка… Верхнюю запань перевернуло? Что же Ренне-то глядит?
– Гнать его надо, – резко сказал Увадьев.
– Не знаю, я теперь мнителен стал. Не наш человек, штабной, ему бы в тресте сидеть. Конечно, у него свои повадки, свои истины…
– Истины – это то, во что я сейчас верю! – Увадьева сердило потемкинское многословье.
– Я понимаю, диктатура, – смутился тот, – но ведь есть бритва, которой бреются, и есть топор – им лес рубят. Каждому свое, а перепутаешь второпях – либо рожу обдерешь, либо дорогой инструмент попортишь. Ты меня только пойми правильно! Мне и самому Бураго жаловался…