Вход/Регистрация
Беглянка
вернуться

Пруст Марсель

Шрифт:

Конечно, короткие ночи длятся недолго. Зима в конце концов вернется, и мне уже не надо будет бояться воспо­минаний о прогулках с Альбертиной до зари. Однако разве первые заморозки не принесут мне с собой, сохранив его в холоде, зародыш моих первых желаний, то время, когда я посылал за ней в полночь, когда время для меня так томительно тянулось до ее звонка, до ее звонка, которого теперь я могу ждать напрасно целую вечность? Не прине­сут ли мне заморозки зародыш моих первых тревог, то время, когда мне два раза казалось, что Альбертина не вернется? Тогда я виделся с ней изредка. Но даже эти промежутки времени между ее приходами, когда Альбер­тина неожиданно появлялась месяца через полтора из глу­бины неведомой мне жизни, куда я и не пытался загляды­вать, я сохранял спокойствие, пресекавшее робкие попытки возмущения, которым моя ревность ни за что не давала объединиться, создать в моем сердце могучую противобор­ствующую силу. Насколько эти промежутки времени могли бы быть утешительными в те времена, настолько потом, при мысли о них, они насквозь пропитались для меня стра­данием с тех пор, как Альбертина стала пропадать, с тех пор, как она перестала быть мне безразличной, и особенно теперь, когда она уже больше не придет; таким образом, январские вечера, когда она появлялась, – отчего они и были мне так дороги, – начали бы теперь своим резким ветром навевать на меня прежде мной не испытанную тре­вогу и приносили бы, ныне – гибельный, сохранившийся в холоде первый зародыш моей любви. И при мысли, что любовь возродится в холодную пору, которая еще со времен Жильберты и моих игр на Елисейских полях казалась мне безотрадной; когда я представлял себе, что вернутся ночи, похожие на нынешнюю, завьюженную ночь, в течении ко­торой я тщетно ждал Альбертину, я, как больной, ложащийся так, чтобы груди его было свободно дышать, больше всего опасался для моей измученной души возвращения сильных холодов, и я говорил себе, что, пожалуй, тяжелее всего будет пережить именно зиму.

Воспоминание об Альбертине было слишком тесно свя­зано у меня со всеми временами года, так что утратить его я не мог, – тогда мне пришлось бы позабыть обо всех временах года, а потом снова их узнавать – так старый паралитик снова учится читать; мне пришлось бы отказать­ся от целого мира. Только моя смерть, – говорил я се­бе, – была бы способна облегчить боль от ее утраты. Я не считал, что чья бы то ни было смерть невозможна, невероятна; смерть настает без нашего ведома, в крайнем слу­чае – вопреки нашей воле, в любой день. И я страдал бы от повторения любых дней, которые не только природа, но и обстоятельства искусственные вводят в то или иное время года. Скоро снова придет день, когда я прошлым летом поехал в Бальбек, где моей любви, еще не отделимой от ревности и не тревожившейся о том, чем Альбертина занималась весь день, суждено было претерпеть столько ви­доизменений, прежде чем стать той, до такой степени не похожей на прежние, которая владела мной в последнее время; этот последний год, когда начала меняться и завер­шилась судьба Альбертины, казался мне наполненным со­бытиями, многоликим и долгим, как столетие. Это будет воспоминание о более поздних днях, но о днях в предыду­щие годы, о воскресных ненастных днях, когда, однако, все люди выходили в послеобеденную пустоту, когда шум до­ждя и ветра предлагал мне посидеть дома, изображая «фи­лософа под крышей»; с каким нетерпением я ждал прибли­жения того часа, когда Альбертина, обещавшая прийти не наверное, все-таки пришла и впервые приласкала меня, прекратив ласки только из-за Франсуазы, которая принес­ла лампу, приближения этого мертвого времени, когда Альбертина проявляла ко мне любопытство, когда у моего чув­ства к ней были все основания для надежды! Но даже в более раннее время года эти славные вечера, когда агентства, пансионаты, приотворенные, как часовни, купающи­еся в золотой пыли, венчают улицы полубогинями, которые переговаривались в двух шагах, и мы дрожали от нетерпе­ния проникнуть в их мифологическую сущность, напоми­нали мне о ревнивом чувстве Альбертины, не дававшей к ним приблизиться.

К воспоминанию о часах, как о единицах времени, неотвязчиво прилипало душевное состояние, превращавшее их в нечто уникальное. Когда я позже, в первый погожий, почти итальянский, денек заслышу рожок пастуха козьего стада, этот день постепенно сольется с тревогой, вызванной во мне вестью, что Альбертина – в Трокадеро, может быть с Леа и еще с двумя девушками, потом сольется с привыч­ной и покорной нежностью, почти как к супруге, хотя тогда я смотрел на Альбертину как на помеху, а приведет ее ко мне Франсуаза. Мне казалось, что от телефонного звонка Франсуазы, сообщившей мне о почтительной покорности Альбертины, возвращавшейся вместе с ней, во мне растет самомнение. Я ошибался. Если я действительно испытывал душевный подъем, то только оттого, что благодаря звонку Франсуазы я почувствовал, что моя любимая принадлежит мне, живет только мною, даже на расстоянии, следователь­но, у меня нет необходимости размышлять, считает ли она меня своим супругом и хозяином, раз она возвращается по первому моему зову. Таким образом, телефонный звонок обратился для меня в частицу нежности, исходившей из­далека, из квартала Трокадеро, где, как оказалось, нахо­дилось средоточие счастья, направлявшее ко мне успокои­тельные молекулы, успокоительный бальзам, предоставляя мне, наконец, целебную свободу мысли, которой прежде у меня не было, не ставя каких-либо преград между мной и музыкой Вагнера, и я ждал назначенного приезда Альбер­тины без всякого волнения, без малейшего нетерпения, в котором я не сумел разглядеть счастье. А источником сча­стья, нахлынувшего на меня при мысли, что она подчиня­ется мне, что она принадлежит мне, – этим источником была любовь, а не самомнение. Теперь мне было бы совер­шенно безразлично, если бы в моем подчинении находилось полсотни женщин, возвращающихся по первому моему зо­ву, и даже не из Трокадеро, а хотя бы из Индии. Но в тот день, чувствуя присутствие Альбертины, которая, пока я был один у себя в комнате, занималась музыкой, Альбер­тины, которая послушно возвращалась ко мне, я вдыхал рассеянную, словно облако пыли на солнце, одну из субстанций, тех, что спасительны для тела или же облегчают душу. Потом, через полчаса, вернулась Альбертина, потом – прогулка с Альбертиной; и ее возвращение и про­гулка показались мне скучными, потому что теперь я чув­ствовал себя уверенно, но, благодаря этой уверенности, они, начиная с той минуты, когда Франсуаза сказала мне по телефону, что везет Альбертину обратно, проливали, драгоценное спокойствие на последовавшие часы, превратили их словно в другой день, не похожий на предыдущий, потому что у него была совсем иная духовная основа, пре­ображавшая его в особенный день, который присоединился к многообразию других, какие я знал до сих пор, и который я не мог себе представить, так же как мы не могли бы себе представить отдых в летний день, если бы такие дни не существовали наряду с теми, какие мы уже прожили, день, о котором я не могу сказать, что я его помню, потому что к его спокойствию я примешивал теперь страдание, а тогда я еще не страдал. Но гораздо позднее, когда я начал ма­ло-помалу двигаться в обратном направлении в том време­ни, которое я прожил до того, как я полюбил Альбертину такой любовью, что мое израненное сердце смогло безбо­лезненно расстаться с умершей Альбертиной, до того, когда я смог наконец вспомнить без мучений день, когда Альбертина должна была пойти с Франсуазой за покупками вме­сто того, чтобы остаться в Трокадеро, я с наслаждением вспомнил этот день, принадлежавший к духовному време­ни, которого я прежде не знал; я наконец вспомнил этот день точно, не прибавляя к моим воспоминаниям тяжелых переживаний, – напротив, я вспомнил его, как вспомина­ют иные летние дни, которые казались невыносимо жар­кими, пока мы их проживали, но из которых лишь после солнечного удара берут пробу без примеси чистого золота и незапятнанной лазури.

Итак, думы об этих нескольких годах не только окра­шивали память об Альбертине, из-за которой они причиняли жгучую боль, в разные цвета, сообщали ей различные свойства, наслаивали на нее прах от этих лет или часов, послеобеденные июньские минуты, зимние вечера, лунный свет перед рассветом на море, когда я возвращался домой, снег в Париже на опавших листьях в Сен-Клу, но и вос­создавали особое, постепенно складывавшееся во мне пред­ставление об Альбертине, о ее внешнем облике, каким я. его себе рисовал в каждое из мгновений, более или менее высокое напряжение наших встреч в этот период, который казался теперь или словно раскиданным или как будто бы сжатым, тревогу, какую она вызывала во мне ожиданием, ее обаяние, надежды, проявившиеся, да так и не сбывши­еся; все это меняло характер моей тоски о прошлом совершенно в такой же степени, как менялись связанные с Аль­бертиной вызывавшиеся светом или запахом ощущения, – оно дополняло каждый из солнечных годов, которые я про­жил и которые своими веснами, осенями, зимами навевали на меня грусть уже одним воспоминанием, неотделимым от нее, и удваивало его чем-то вроде года чувств, когда часы определялись не положением солнца, а ожиданием встречи, когда долгота дней и температура измерялись взлетом моих надежд, степенью нашей близости, измене­нием черт ее лица, ее путешествиями, количеством и слогом ее писем ко мне, более или менее страстным желанием увидеть меня по возвращении. И, наконец, изменения по­годы, каждый день – новая Альбертина, – все это порож­далось не только восстановлением в памяти таких явлений. Но еще до того, как я полюбил Альбертину, каждая новая Альбертина творила из меня другого человека с другими желаниями, потому что у него было другое мировосприя­тие, и если накануне он мечтал только о бурях и об от­весных скалах, то сегодня, если нескромный весенний день просовывал запах роз между ставен его приотворенного сна, он просыпался готовым к поездке в Италию. И разве изменчивость моего душевного состояния, меняющееся вли­яние моих взглядов не уменьшили в какой-то день зри­мость моей любви, разве однажды не усилили они ее до бесконечности, приукрасив все вплоть до улыбки, а в дру­гой день вспенив до размеров бури? Человека ценят пото­му, что у него есть, а есть у него только то, чем он реально обладает в данный момент, и столько наших воспоминаний, наших настроений, наших мыслей отправляется в дальнее странствие, такое дальнее, что мы в конце концов теряем их из виду! Тогда мы уже больше не можем выстроить их в один ряд со всем нашим существом. Но у них есть тайные тропы, по которым они к нам возвращаются. И порой вечером я засыпал, почти не жалея об Альбертине, а просы­пался захлестнутым волнами воспоминаний, нахлынувших во мне одна на другую, когда я еще был в твердой памяти и прекрасно их различал. Тогда я оплакивал то, что мне было так хорошо видно и что еще накануне представля­лось мне грезой. Имя Альбертины, ее кончина перевер­нули все: ее измены неожиданно вновь обрели все свое прежнее значение.

Как я мог думать об Альбертине как о мертвой, когда в моем распоряжении были и теперь те же образы, из которых, когда она была жива, я видел то тот, то другой? Стремительно мчавшуюся, склонившись над своим велоси­педом, какою она была в дождливые дни, несущуюся на своих мифологических колесах, Альбертину вечернюю, когда мы брали с собой шампанского в Шантепийские леса, с изменившимся резким голосом, чуть зардевшимся только на скулах лицом, которое я едва различал в темноте авто­мобиля, приближаясь к освещенным луною местам, и ко­торое я теперь тщетно пытался вспомнить, увидеть вновь во тьме, которой уже не будет конца. Итак, то, что мне надо было в себе убить, представляло собой не одну, а бесчисленное множество Альбертин. Каждая соответствова­ла какому-нибудь мгновению, в которое я снова попадал, когда снова видел соответствующую ему Альбертину. Эти мгновения прошлого не неподвижны; в нашей памяти со­хранилось движение, которое увлекло их к будущему – к будущему, в свою очередь ставшему прошлым, увлекая туда и нас. Я никогда не ласкал Альбертину дождливых дней, Альбертину в прорезиненном плаще, мне хотелось попросить ее снять эту броню – это означало бы познать вместе с ней любовь полей, братство, возникающее во вре­мя путешествий. Но теперь это было уже невозможно: Альбертина скончалась. Из боязни развратить ее, я вечерами всякий раз прикидывался непонимающим, когда она делала вид, что предлагает мне любовные утехи, которых, быть может, она не стала бы требовать от других и которые вызывали во мне теперь бурнопламенную страсть. Я не испытывал бы ничего похожего с другой, но в поисках той, что вызвала во мне такое чувство, я обегал бы весь свет, но так и не встретил бы, потому что Альбертина была мертва. Казалось, мне слеповато сделать выбор между дву­мя событиями, решить, какое из них истинное, – настоль­ко факт смерти Альбертины, явившейся ко мне из далекой от меня жизни, из ее пребывания в Турени, находился в противоречии со всеми моими мыслями, относившимися к ней, моими желаниями, сожалениями, моей нежностью, гневом, ревностью. При разнообразии воспоминаний о ее жизни, при обилии чувств, напоминавших о ее жизни и дополнявших ее, трудно было поверить, что Альбертина мертва. Да, обилие чувств, потому что память, сохраняя мою нежность к ней, оставляла за ней право на разнооб­разие. Не только Альбертина, но и я представлял собой лишь цепь мгновений. Моя любовь к ней была не простым чувством: любопытство к неизведанному осложнялось по­зывами плоти, а почти родственная нежность – то равно­душием, то безумной ревностью. Я представлял собой не одного мужчину, а целое войско, где были без памяти влюбленные, равнодушные, ревнивцы, каждый из которых ревновал не одну и ту же женщину. И, конечно, именно это помогло бы мне выздороветь, но я не хотел выздорав­ливать. Отдельные подробности, когда их много, могут со­вершенно незаметно быть замещены другими, а этих вы­теснят новые, так что в конце концов произошло такое смешение, которого не было бы, если б мои чувства были однородны. Сложность моей любви, моей личности усили­вала, разнообразила мои страдания. Однако они каждую минуту могли построиться в две шеренги, из-за их противостояния я всегда зависел от Альбертины, моя любовь всегда была или проникнута доверием, или пронизана ре­внивыми подозрениями.

Если мне трудно было поверить, что Альбертина, жив­шая во мне полной жизнью (ощущавшая на себе двойную упряжь – упряжь настоящего и упряжь минувшего), мер­тва, то, пожалуй, странно было подозревать ее в грехах, на которые сегодня она, лишенная плоти, – а она так любила плоть! – и души, быть может, прежде мечтавшая согрешить, уже не способна и за них не отвечает, и эта бессмысленность подозрений причиняла мне такую боль, которую я благословил бы, если бы увидел в ней преиму­щество духовной реальности материально не существую­щей личности перед отсветом впечатлений, какие она прежде на меня производила, – перед отсветом, который должен был угаснуть волей судьбы. Поскольку женщина уже не испытывала наслаждения с другими, то она была бессильна возбуждать во мне ревность, если только мое нежное чувство к ней нынче же и прошло бы. Но вот это-то как раз и было недостижимо, потому что Альбертина тот же час обрела свое воплощение в воспоминаниях, в кото­рых она жила. Если мне стоило только подумать о ней – и она оживала, то ее измены не могли быть изменами мертвой, потому что мгновение, когда измена совершалась, становилось мгновением настоящим – и не только для Альбертины, но и для того из неожиданно всплывших в памяти моих «я», которое ею любовалось. Таким образом, ни одна хронологическая неточность не разлучила бы неразлучную пару, ибо к каждой новой виноватой тотчас подбирался бы жалующийся ревнивец – и всегда в одно и то же время. В последние месяцы я держал Альбертину взаперти у себя дома. Но в моем теперешнем воображении Альбертина была свободна: она дурно пользовалась свобо­дой, она продавалась то одному, то другому. Когда-то я часто думал о неясном будущем, развертывавшемся перед нами, пытался что-нибудь в нем прочесть. И теперь то, что находилось впереди меня как двойное будущее (такое же тревожащее, как и будущее единичное, потому что оно было такое же смутное, такое же трудное для понимания, такое же таинственное, даже еще более жестокое, потому что я был лишен возможности или же иллюзии, как в будущем единичном, воздействия на него, а еще потому, что двойное будущее продолжится столько же, сколько моя, жизнь, а моей подружки не будет рядом со мной, и меня, страдавшего из-за нее, некому будет утешить), – это уже не Будущее Альбертины, а ее Прошлое. Ее Прошлое? Это не совсем точно сказано, потому что для ревности не существует ни прошлого, ни будущего, а то, что ревность воображает, всегда является Настоящим.

Изменения в атмосфере производят изменения в чело­веке, пробуждают забытое «я», вступают в борьбу с успокоительностью привычки, придают яркость тем или иным воспоминаниям, усиливают страдания. Могло ли быть для меня что-нибудь важнее того, что наступившая погода на­поминала мне, например, ту, при которой Альбертина в Бальбеке под частым дождем Бог знает зачем отправлялась на далекие прогулки в обтягивавшем ее фигуру плаще? Если б она была жива, то в такую же точно погоду она, конечно, пошла бы в Турень на столь же продолжительную прогулку. Раз она была лишена этой возможности, то я не должен был бы страдать при этой мысли, но, как у ампу­тированных, малейшее изменение погоды возобновляло боль в несуществующей части тела.

Неожиданно во мне воскресло воспоминание, не посе­щавшее меня уже давно, потому что оно оставалось рас­творенным во флюиде и, кристаллизуясь, присутствовало в моей памяти незримо. Итак, много лет назад, когда мы говорили о купальнике, Альбертина покраснела. Тогда я ее не ревновал. Но с того дня мне все хотелось у нее спросить, помнит ли она этот разговор и отчего она тогда покраснела… Это желание тем сильнее меня беспокоило, что, как мне сказали, две подружки Леа захаживали в душевую и, по слухам, не только для того, чтобы принять душ. Но из боязни вызвать гнев Альбертины, а может быть, в ожида­нии лучших времен, я все откладывал разговор, потом и вовсе выкинул это из головы. И вдруг, некоторое время спустя после смерти Альбертины, я поймал себя на этом воспоминании, в котором было и нечто раздражающее, и нечто таинственное, свойственное загадкам, оставшимся навек неразрешенными из-за кончины единственного существа, которое могло бы пролить свет. Что мне стоило хотя бы попытаться узнать, не предавалась ли в то или иное время Альбертина в этой душевой чему-либо недоз­воленному или, по крайней мере, чему-либо такому, что могло показаться подозрительным? Послав кого-нибудь в Бальбек, я, пожалуй, кое-что разведал бы? При ее жизни я, конечно, ничего бы не разузнал. Но языки развязыва­ются самым странным образом, и если люди не боятся обозлить виновную, то с удовольствием рассказывают о ее поступке. Наше воображение так и осталось недоразвитым, упрощенным (оно не претерпело бесчисленных изменений, помогающих примитивно мыслящим личностям в изобре­тении таких вещей, которые потом, в последующих усо­вершенствованиях, они сами едва ли бы узнали, как, например, барометр, воздушный шар, телефон и т д.); наше воображение позволяет нам увидеть одновременно очень небольшое количество предметов, вот почему вос­поминание о душевой занимало все поле моего внутрен­него зрения.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: