Шрифт:
Точно так же и герой романа «Омон Ра» Омон Кривомазов не только не прекратил своего «путешествия» после того, как обнаруживал, что весь космический полет был симуляцией, разыгранной в туннелях московского метро, — напротив, обман и его обнаружение он воспринял как инициацию — ритуальное испытание, сопровождаемое врёменной смертью (осечка при попытке самоубийства «на Луне», чудесное спасение от погони в туннеле) и последующим «вторым рождением» в качестве египетского бога Ра, или, по меньшей мере, его двойника, летящего в ином мире к своей собственной Луне. Деконструкции в таком сюжете подвергалась, конечно, не советская космическая программа, а советская мифология трансцендентного, в соответствии с которой только смерть может быть означающим священного (что иначе может быть определено как танатологическая религиозность). Этой логике Пелевин, при всех пройденных им в своем творчестве трансформациях, в сущности, верен до сих пор: деконструкция, обнажение пустоты, отказ от присутствия остаются для него и его героев единственным способом создания сакральных смыслов.
Стилистические принципы, свойственные Сорокину и Пелевину, казалось бы, тоже имеют противоположные цели. Сорокин изощренно вживается в плоть «чужого» дискурса, разыгрывая его обживание и разрушение как перформанс. Пелевин пишет на одном, казалось бы, усредненном языке (в чем его часто упрекают). Однако язык Пелевина при внешней моностильности не монологичен. Недаром даже сдержанно относящаяся к этому автору критик Ирина Роднянская расслышала в волапюке героев «Generation „П“» «живое, въедливое арго» (но почему только арго?) [682] . Сорокин доводит авторитетный дискурс до распада — Пелевин, наоборот, работает с языком, в котором разнообразные дискурсы смешались неразделимо, однако всегда остро чувствует те зоны, где чужеродные дискурсы сшибаются, как торосы в ледовой зоне, ломая друг друга и соединяясь в чудовищные гибридные конструкции: см., например, изложение экзистенциализма с точки зрения навозных жуков в романе «Жизнь насекомых», теологическую беседу на жаргоне уголовников в романе «Чапаев и Пустота», описание рэйв-вечеринки в московском клубе середины 1990-х, увиденной глазами человека Серебряного века, — в том же романе, или интерпретацию политико-экономических конфликтов России 2000-х с позиции живущих тысячелетия людоедов-оборотней в романе «Священная книга оборотня».
682
Роднянская И.Этот мир придуман не нами // Новый мир. 1999. № 8. С. 207.
Сорокин натурализирует символическое.О лояльности тоталитарному режиму свидетельствует регулярное поедание детских фекалий, выражение «золотые руки» ведет к переплавке рук «парнишки из квартиры № 5» на золото, а некий моряк у своей возлюбленной в буквальном смысле слова оставляет сердце, которое впоследствии доставляется в банке капитану милиции («Норма»). Преданность делу выражается в прокручивании матери через мясорубку («Сердца четырех»), высшее одобрение начальства — в испражнении на проект документа («Проездом»), широко обсуждавшаяся «смерть романа» оборачивается смертью героя по имени Роман, по ходу сюжета превращающегося из милого юноши XIX века в серийного убийцу («Роман») и т. д. Пелевин очень часто придает мистическое или квазимистическое значение прозаическим бытовым или политическим реалиям: лебедка на капотах новорусских джипов сравнивается с охранительными фигурами на носах драккаров — ладей викингов («Чапаев и Пустота»); анекдоты о Чапаеве — как, впрочем, и казацкая песня — интерпретируются как буддистские притчи («Чапаев и Пустота»); телевизионная реклама приобретает значение магического ритуала («Generation „П“»); аббревиатура ГКЧП описывается как оккультное заклинание (эссе «ГКЧП как тетраграмматон»); властные структуры функционируют как жреческие ордена («Числа», «Empire „V“ / Ампир „В“»); интернетовский чат превращается в лабиринт Минотавра («Шлем ужаса») и т. п. Литературные последствия этих «реинтерпретаций» проанализировал Лев Данилкин:
Коронный номер Пелевина — изложение на актуальном жаргоне чего-то такого, для чего он в принципе не предназначен: вроде объяснения понятия «богоискательство» через термин «повышение кредитного рейтинга». Провоцируя комический эффект, Пелевин показывает, что любой элитарный жаргон на самом деле легко взаимодействует с другими и, в сущности, не отличается от всех прочих. Если и существует настоящий жрец — то это сам Пелевин, социальный полиглот, одинаково свободно могущий загрузить и развести кого угодно, используя как социально престижные, так и откровенно маргинальные дискурсивные практики [683] .
683
Данилкин Л.Пора меж волка и собаки [Рец. на кн.: Пелевин В. Священная книга оборотня. М., 2004] // Афиша. 2004. 22 ноября. С. 152.
Однако в произведениях и Пелевина, и Сорокина создаваемые структуры оказываются итеративными. Сорокин, по точному определению Михаила Рыклина, «принадлежит к числу тех редких в истории литературы скрипторов (в письме прежде всего что-то записывающих, переписывающих), которым изначально открылось нечто настолько существенное, что оно обречено на повторение. Собственно, об этом существенном — о насильственности коллективной речи, о ее деструктивном потенциале — знали многие, но Сорокин первым начал работать с этим контекстом систематически» [684] .
684
Рыклин М.Медиум и автор // Рыклин М. Время диагноза. М.: Логос, 2003. С. 213.
Что касается Пелевина, то, как показал Андрей Степанов, его стиль и его семантические модели изоморфны друг другу. Логические модели Пелевина оказываются весьма близки к дерридианской философии языка и сознания:
«Плен ума» Виктора Пелевина, он же инвариант его текстов — это замкнутая структура, совпадение истока и цели, конца и начала, содержимого и содержащего, любых знаков, которые кажутся различными… Любой знак неопределим, он может быть «определен» только через другой знак через другой знак через другой знак через другой знак… и в конечном счете через самого себя… Именно потому, что замкнуто сознание, иллюзорен мир — у Пелевина это следствие, а не первопричина, потому что первопричин для замкнутого сознания не бывает [685] .
685
Степанов Андрей.Уроборос: плен ума Виктора Пелевина // Русский журнал. 2003. 11 сентября .
Эта логика на уровне стиля ярче всего воплощается в его каламбурах:
В [пелевинском] каламбуре участвуют высокое и низкое, ценное и обсценное, и высокое становится низким. «Семейные ценности» (= деньги «семьи» Ельцина) или «лэвэ» (=liberal values)
Далее Степанов комментирует: «Примерно то же осуществляет и Сорокин, но только ему не надо проводить операцию по ампутации ценностей, он избавлен от них изначально, потому что существует в пространстве текста, чистых риторических стратегий» [686] .
Соглашаясь относительно сходства метода, все же не соглашусь с тем, что «чистые риторические стратегии», которыми оперирует Сорокин, лишены ценностной окраски — наоборот: риторические структуры в прозе Сорокина демонстрируются как то, что производит ценности, которые, в свою очередь, «задним числом» придают риторикам авторитетность (во всяком случае, эту точку зрения можно считать достаточно обоснованной после работ Мишеля Фуко). Шоковый эффект сорокинских текстовых ритуалов как раз и нужен для того, чтобы обнажить насильственную основу этого механизма производства ценностей.
686
Там же.