Шрифт:
— О государь!.. Лучше возьми все мои богатства, но пощади мою дочь, мою единственную дочь, которая еще не познала мужа!..
— Ты, кажется, осмеливаешься возражать мне, вздорный старик! — вскричал Калигула. — Твоя дочка слишком румяна — маленькое кровопускание, клянусь Асклепием, ей не повредит!
Сказав это, мерзкий сластолюбец, не оглядываясь, поспешил к выходу; рабы потащили за ним плачущую и упирающуюся Габинию. Ее отец, давясь старческими слезами, в изнеможении опустился на ложе.
Чем же занималась Цезония, пока шел сей занимательный разговор? Цезония ела. Перед императрицей стояло большое блюдо с соловьиными язычками, сваренными в молоке кобылицы, вот ими-то и увлеклась Августа. Когда Калигула вышел, она сказала одной знатной Матроне, Цинии Арестилле, возлежавшей рядом с ней:
— Эта дуреха так ревет, будто ее вот-вот разорвут… А там всего делов-то — стоит только расслабиться…
— А ты не боишься, что эта молодка утомит цезаря? — спросила Арестилла низким, с хрипотцой голосом.
— Эта-то пигалица? Да мой Гай справится с десятком таких прозрачных созданий, которые и всем скопом не дадут ему то, что даю я… Это для него вроде разминки — вроде вот этих паштетов, тогда как обед еще впереди — Цезония гордо обхватила и приподняла свои тяжелые груди.
— Таким молодцом был и мой покойный муж, Авл Анний. Даром что старик — и днем, и ночью он был готов к любви. И каков привереда! — все время подавай ему новое. Я извела целое состояние на наложниц. Бывало, спросишь у рабыни: «Где хозяин?», а она показывает между ног… Это-то его и погубило: мне самой пришлось стаскивать его с наложницы — старый лакомка испустил дух, взобравшись на нее (а та растеряха стала орать, будто ее насилуют).
Цезония поперхнулась.
— Чтоб ты проглотила свой грязный язык, а не то накличешь беду!.. Нет, с Гаем такая гнусность не случится — ему ведь нет и тридцати, а твоему муженьку, когда он умер, было за семьдесят…
Матроны продолжали беседовать, гости тем временем болтали не менее оживленно, не отставая от них (молчание могло бы быть принято за неодобрение действий цезаря).
— Этот старый осел, почтенный сенатор, остался, кажется, недоволен оказанной ему милостью, — насмешливо сказал Сергий Катул, обращаясь к своим соседям, которые встретили его слова скабрезными ухмылками.
— Он, глупец, должен был еще и благодарить императора, — проговорил Квинт Люппий, один из приятелей Катула.
— Его следовало бы проучить за строптивость, — сказал другой. — И как только Калигула не приказал ему самому держать за ноги свою дочку? Ведь именно так божественный поступил год назад с Децимом Страгулоном.
Собеседники загоготали, видно, представив подобную сцену с Титом Габинием.
— Вот бы ты, Катул, и рассказал этому глупцу, как сладка милость императора, — усмехнулся Гней Фабий с другого конца стола. — Тебе-то она хорошо знакома!
Гней Фабий и Сергий Катул, оба — любимцы Калигулы, не переставая, враждовали друг с другом, борясь за влияние на императора. Однако если один стремился заслужить признательность Калигулы, потакая его распущенности (что Катулу при его достоинствах было совсем нетрудно), то другой — потакал его жестокости (самого Гнея Фабия, впрочем, тоже никто не обвинил бы в излишней мягкости). Гости, сидевшие с ними за одним столом, слушали их пререкания с веселым видом, поддерживая то одного, то другого (отдать полностью предпочтение или Фабию, или Катулу было опасно — это могло бы вызвать злобу обделенного).
— Да Катул, небось, боится, как бы красотка не переманила императора, — сказал всадник Аппий Поппей, возлежавший на одном ложе с Гнеем Фабием. Поппей считал себя большим знатоком любовных утех. — Этим распутницам стоит только почувствовать вкус обольщать — и их уже не отвадить… Когда малышка кричит — ее одолеешь да отбросишь, а когда она ластится, то тут смотри в оба, как бы самому не оказаться побежденным.
Марк Орбелий с негодованием наблюдал за той отвратительностью, которая развертывалась перед его глазами. Калигула, Тит Габиний, Габиния… Ему казалось, что молодую римлянку жадно ухватило какое-то зловонное болото, липкая грязь облепила-облапила ее и потянула в пучину… Да и что, кроме отвращения, может вызвать мерзкий обрубок, приготовившийся, словно ядовитый червяк, ужалить белое тело — только, разве что, еще и желание раздавить его?..
Так что же он, Марк, должен был сделать?.. Вмешаться, убить Калигулу? Но в переполненном преторианцами зале это было совершенно невозможно, даже при его силе и ловкости, — так, по крайней мере, думал сам юноша. Конечно, в этой его уверенности в бессмысленности вмешательства была известная доля опасения за себя, страха за свою жизнь, ведь он бы неминуемо погиб, если бы попытался убить Калигулу, независимо от успешности такой попытки.
Но разве можно живым винить живого в том, что тот не хочет умирать, спасая другого, или даже не другого — не жизнь другого, а другого честь — этакую штучку, что между ног?..