Шрифт:
Говорили вполголоса, как в церкви перед обеднею; двигались медленно и неловко-застенчиво, старались не смотреть друг другу в глаза; стыдились чего-то, не знали, что надо делать. И на лицах была тихая торжественность, как у детей в большие праздники. Черта, разделяющая два общества, сгладилась, как будто всех соединил какой-то новый заговор, более страшный и таинственный.
Все были в сборе. Только Артамон Захарович да капитан Пыхачёв не пришли. А полковник Тизенгаузен пришёл, но объявил, что клясться не будет.
– Никакой клятвы не нужно: если необходимо начать, я начну и без клятвы: в Евангелии сказано: не клянись вовсе…
Ему не возражали, а только попросили уйти.
– Я никому, господа, мешать не намерен. Сделайте одолжение…
Это значило: если вам угодно валять дураков – валяйте!
– Уходите, уходите! – повторил Сухинов тихо, но так решительно, что тот посмотрел на него с удивлением, хотел что-то сказать, но только пожал плечами, усмехнулся брезгливо, встал и вышел.
Сергей Муравьёв сидел, опустив голову на руку и закрыв глаза. Когда Тизенгаузен ушёл, он вдруг поднял голову и посмотрел на Голицына молча, как будто спрашивал: «Хорошо ли всё это?» – «Хорошо», – ответил Голицын, тоже молча, взглядом.
Бестужев что-то писал на листках, грыз ногти, хмурился, ерошил волосы: должно быть, к речи готовился.
– Ну что ж, господа, начинать пора? – сказал кто-то.
Бестужев перебрал листки свои в последний раз, встал и начал:
– Век славы военной с Наполеоном кончился; теперь настало время освобождения народов. И неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне отечественной, – русские, исторгшие Европу из-под ига Наполеонова, не свергнут собственного ига и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдёт о спасении отечества, счастливое преобразование коего…
«Не то, не то!» – чувствовал он и, не глядя на лица слушателей, знал, что и они это чувствуют. Стыдно, страшно: неужели Тизенгаузен прав?
Вдруг забыл, что хотел сказать, остановился и продолжал читать по бумажке:
– Взгляните на народ, как он угнетён; торговля упала, промышленности нет, бедность до того доходит, что нечем платить не только подати, но даже недоимки, войско ропщет. При сих обстоятельствах нетрудно было нашему Обществу прийти в состояние грозное и могущественное. Скоро восприимет оно свои действия, освободит Россию и быть может, целую Европу. Порывы всех народов удерживает русская армия; коль скоро она провозгласит свободу – все народы подымутся.
«Не то, не то!» Робел, глупел, проваливался, как плохой актёр на сцене или ученик на экзамене. Бросил бумажку, взмахнул руками, как утопающий, и воскликнул:
– На будущий год всему конец! Самовластье падёт, Россия избавится от рабства, и Бог нам поможет.
«Бог нам поможет», – сказал нечаянно, почти бессознательно, – но когда сказал, почувствовал, что это то самое.
– Бог нам поможет! Поможет Бог! – повторили все и сразу встали, как будто вдруг поняли, что надо делать.
И Бестужев понял. Расстегнул мундир и начал снимать с шеи образ. Руки его так тряслись, что он долго не мог справиться. Стоявший рядом секретарь Иванов помог ему.
Бестужев взглянул на тёмный лик в золотом окладе, лик Всех Скорбящих Матери. И вспомнилось ему лицо его старушки матери; вспомнилось, как она звала его к себе умирая. Что-то подступило к горлу его, и он долго не мог говорить, наконец произнёс:
– Клянусь… Господи, Господи… клянусь умереть за свободу.
Хотел ещё что-то сказать.
– Россия Матерь… Всех Скорбящих Матерь!.. – начал и не кончил, заплакал, перекрестился, поцеловал образ и передал его Иванову. Образ переходил из рук в руки, и все клялись.
Многие приготовили клятвы, но в последнюю минуту забыли их; так же, как Бестужев, начинали и не кончали, бормотали невнятно, косноязычно.
– Клянусь любить отечество паче всего!
– Клянусь вспомоществовать вам, друзья мои, от этой святой для меня минуты!
– Клянусь быть всегда добродетельным! – пролепетал Саша с рыданием.
– Клянусь, свобода или смерть! – сказал Кузьмин, и по лицу его видно было, что как он сказал, так и будет.
А когда очередь дошла до Борисова, что-то промелькнуло в лице его, что напомнило Голицыну разговор их в васильковской пасеке: «скажешь – и всё пропадёт». Не крестясь и не целуя образа, он передал его соседу, взял со стола обнажённую шпагу, поцеловал её и произнёс клятву Славян:
– Клянусь посвятить последний вздох свобода! Если же нарушу клятву, то оружие сие да обратится остриём в сердце моё!
– Сохрани, спаси, помилуй, Матерь Пречистая! – повторил Голицын слова умирающей Софьи.
– Да будет един Царь на небеси и на земли – Иисус Христос! – проговорил Сергей Муравьёв слова Катехизиса.
Клятвы смешивались с возгласами:
– Да здравствует конституция!
– Да здравствует республика!
– Да погибнет различие сословий!