Шрифт:
— В долг купила. Помнишь, как однажды Устеке приехал к нам с другом-поэтом, а тому не хватило одеяла и подушки. Так стыдно было…
Омирсерик улыбнулся:
— Да-а… Поэт оказался молодцом. Укрылся пиджаком и даже виду не подал…
А ведь совсем не смешно. Скорее неудобно. Слава аллаху, народ сытый, время мирное. Тряпья хватает. А он к тому же не какой-нибудь там босяк или бездельник. Как-никак директор местного краеведческого музея. Правда, музей еще не достроен и никто не знает, когда его достроят вообще, и пока приходится ютиться в крохотной избушке, а местное начальство и зарплату урезает. Но кто скажет, что этих денег мало? Особенно в ауле. В нехватках виноват сам хозяин. Вся беда в том, что другие держат деньги в кулаке, а Омирсерик — на ладони. Другие, точно муравьи, все в дом волокут, а он ради музея последнюю кровную копейку отдаст. Но и это не все. Есть у него еще одна страсть: разъезжать по аулам и собирать экспонаты. Увидит, скажем, у кого-нибудь старинную серебряную брошь и тотчас теряет голову, глаза туманятся, нетерпеливая дрожь колотит все тело, и начинает он кружиться вокруг вожделенной вещицы, точно верблюд, пораженный вертячкой. «Бабушка, подарите эту штучку музею… Люди будут любоваться, благодарить вас… в истории останетесь, бабушка…» Старуха, конечно, колеблется, однако, решив, что чудак этот не иначе как послан властями, начинает уступать, и тут Омирсерика обязательно черт за язык дернет. «Отдайте, бабушка… ну, хоть за деньги». О! При этом слове старуха становится сразу надменной и неприступной. «Что ты, что ты, голубчик!.. Такую вещь за деньги! Как можно?!» Однако про себя начинает соображать, сколько же содрать за брошь. Омирсерик пристает к ней, как репейник, и переговоры кончаются тем, что он сует ей все, что предназначалось детишкам на молочишко. Зато в этот день Омирсерик чувствует себя на седьмом небе. Он счастлив, даже если и приходится довольствоваться одной жидкой похлебкой. Он давно привык пропускать упреки жены мимо ушей, хотя и сознает, что она вправе возмущаться им. Ведь приобретает он для музея не одни серебряные броши, и потому нехватки, точно верная тень, во все времена года преследуют их дом.
Этой весной музею дали еще две штатные единицы, и Омирсерик принял двух выпускниц местной школы. И сказал он им так: «Милые мои, я вас знаю со школьной скамьи, знаю вашу любовь к родному краю. И потому предупреждаю: о выходных, о праздниках, о бюллетенях забудьте. Будете экспонаты собирать. Такая вас ждет перспектива». Девушки только посмеялись. Ну что скажешь этому странному человеку, который только о благе своего музея печется, никому не делая зла.
С улицы донесся шум. Омирсерик кинулся во двор. У старшего сына от возбуждения лицо раскраснелось.
— Папа, барашек дурной какой-то. Суешь ему дынные корки — не ест. Даешь воду — не пьет. Тянешь туда-сюда — не идет.
— Ах голоштанники! Ишь забаву придумали! Вместе с собаками гоняют бедного барашка по всему двору!
Сосед, смотревший из-за дувала на ребячью затею, головой сокрушенно помотал.
— Э-э… Омеке, замучают сорванцы барашка. Пустите его лучше к моим овцам.
Так и поступили.
Вернувшись в дом, Омирсерик принялся заделывать щели в полу. Продолжая размышлять о своем житье-бытье, он пришел к горькому заключению: нет, не дружить ему с богатством, не поселится, видимо, благополучие в его дом. Известно ведь, деньги к деньгам льнут, скот к скоту идет. Как-то знакомый бухгалтер из района подтрунивать над ним вздумал: директор да директор, начальник да начальник. Уколоть хотел, конечно, ловкач бухгалтер, и Омирсерик в долгу не остался. «Когда откроют музей, отпустят штаты, выделят фонды — научи, пожалуйста, как прикарманивать государственные средства, как половчее обворовывать казну, а?» Бухгалтер умолк, лицом потемнел. Слава аллаху, что дети не жалуются. Да и жена попалась терпеливая, работящая. Без нее он давно бы дошел до ручки. Что только не говорили аульчане, когда узнали, что он поменял приличную учительскую зарплату на нищенское жалованье директора еще не существующего краеведческого музея! Ну и глупец! Выгоды своей не знает! Как же он думает прокормить детей? Не дай бог человеку раз с дороги сбиться. Пропадет ни за что! Тысячу лет жили без музея и еще столько же проживем.
Давно уже Омирсерик научился не обращать внимания на людские пересуды. За дело он принялся рьяно. Долго обивал пороги районных руководителей, писал в область, ездил в столицу. Наконец выделили под музей старую развалюху — бывшую аптеку. Сказали: «Временно». Приехали джигиты из районного отдела культуры, навалились плечами на скособочившийся домик — ничего, держится. Отремонтировали тяп-ляп, подкрасили кое-где, пошутили: «Ну, принимай свой дворец. И больше не тревожь районное начальство». А как его не тревожить, если то транспорт для перевозки кувшинов нужен, то цемент для фундамента, то деньги, то штаты. Вот и канючит он: «Дай… Дай… Дай…» Иные начальники за квартал обходят его, как от прокаженного шарахаются. Да что начальники! Даже Патшабай, мулла и табиб в едином лице, изрядно кровь ему попортил. Он, оказывается, на всех сборищах и празднествах — похоронах, поминках, тоях, — перебирая четки, с подковырками и насмешками рассказывает о нем всякие небылицы и исподтишка мутит народ. Ну и встретился Омирсерик в прошлую пятницу лицом к лицу со служителем аллаха. Встретился — сказано для приличия. На самом деле схлестнулись так, что дастархан превратился в поле боя… Язык у муллы что жало змеи. Говорит сладко, жалит больно.
— Ты, могильщик, бренные останки перебираешь, славы ищешь. Не могу я есть с одного блюда с нечестивцем, глумящимся над предками и погрязшим в грехе.
Омирсерик вытянул, как гусак, тощую шею.
— Эй, святоша! Я людей не обманываю, не ворую, на чужое добро не зарюсь. Если я копаю развалины Отрара и ищу памятники древности, значит, уважаю предков, стараюсь возродить их славу, их дела. Хочу, чтобы современная молодежь больше о них знала. Разве это не означает, что я почитаю дух предков?
— Достоинство джигита определяется нажитым богатством. Твоя же цена восемьдесят рублей.
— Оставьте, почтенный, мою зарплату в покое. Скажите лучше, какое добро за свою жизнь вы сделали для живых?
Не привык мулла к возражениям. Надулся весь, напыжился, даже четки перебирать перестал. Омирсерик воспрянул.
— Признайтесь, почтенный. Ваша цель — скорее закопать усопшего, предать земле и забвению. Я же пытаюсь выяснить, оставил ли он при жизни хоть крохотную, но добрую славу о себе. Разве это противоречит священным писаниям?!
Мулла посерел, как зола, бородка задергалась. Гости прислушались к их спору, а хозяин дома забеспокоился, заерзал, кинулся к выходу и поманил пальцем Омирсерика. Конечно, стоило ли тратить слова на невежественного муллу? Кизяк собирать — и то больше проку…
Вошла жена с чашей напитка, настоянного на кукурузе. Омирсерик выпил его и вытер испарину на лбу. Хотел было немного прилечь и вздремнуть, но вспомнил про наказ жены. Ладно… жена дело говорит. Действительно, вдруг стихнет ветер Львиная Грива и захочется гостю на улице спать, а всем на нарах тесно. Придется сколотить из старых досок нары для детей, а полог от комаров, который получше, отдать гостю. Неловко как-то спать. Жена все хлопочет, не присядет. Ей еще надо тесто заквасить, баурсаки пожарить, чайник, пиалки песком протереть. Накормить, напоить гостя — полдела. А сколько разных мелких хлопот, возни, суеты, тревог!.. За стеной выл, ярился, бил в окна ветер Львиная Грива. Омирсерик затянулся потуже кожаным ремнем и вышел во двор. Младший сын расхаживал по двору с топором, собираясь рубить молодую турангу. «Стой, паршивец! За пять лет кое-как выходили единственный прутик, а ты его рубить?!» Вот уж поистине: глупый все прахом пустит. Вокруг и так голо, а свой же отпрыск задумал топором размахивать. «Эдак как бы я ни старался, никогда из нищеты не вылезу. Обзаведусь коровой — ее поезд задавит. Выращу деревце — дети срубят. Владел бы кетменем — давно бы вокруг дома сад шумел. А так что получается? Летом из-за всякой чепухи на базар бегаешь. Осенью каменное сердце совхозного кладовщика смягчить норовишь. Умоляешь! «Выручи, дорогой. Дети от кукурузной похлебки рожи воротят. Отпусти пару мешков картофеля». Унижаешься: «Гость приехал, дай немного зелени, чтобы в плов положить, горькую закусить. Как-никак родственниками, хоть и отдаленными, приходимся». Кладовщик — скряга, каких свет не видывал. Своего ни за что не упустит, выгоду и через игольное ушко высмотрит. «Тоже мне работу нашел — музеем заведовать! — ворчливо поучает он. — Небось предки тебе такого не завещали. Чем по аулам болтаться и всякий мусор собирать, лучше бы кетменем махал». Омирсерик уж на что тихий, и то взрывается. «А тебе что, предки завещали склад сторожить и добро, точно хомяку, копить?! По мне чем у норы сидеть, как сторожевой пес, почетнее искать следы прошлого. Подавись ты своими советами! Как-нибудь и без твоего склада обойдусь!». И, махнув с досады рукой, уходит восвояси.
Отворачиваясь от порывов ветра, начал он сооружать нары. Сынишка-шалун стоял рядом, деловито подавал гвозди. Нары получились так себе, Омирсерик посмотрел на свою работу и скривился. Но тут же себя утешил — ничего, до отъезда гостя продержатся. Потом он из шланга поливал двор. Еще хорошо, что за двором густой чингил вымахал, не то весь дом занесло бы песком. Закончив поливать, Омирсерик оглянулся по сторонам, посмотрел на солнце и решил, что надо поторапливаться, иначе можно и к поезду опоздать! Он словно впервые увидел сегодня, что дел по хозяйству невпроворот, и искренне пожалел хлопотунью жену. Бедняжка с утра до вечера, словно муравей, снует из дома во двор и обратно, и возне этой конца-краю не видно. И наверное, потому часто не откликается она на немудреные шутки мужа и на лице застыло бесстрастное выражение. Попробуй день-деньской следить за оравой сорванцов, вечно оборванных и чумазых, — пожалуй, легче рыть котлован или долбить лед. А ведь при этом она еще находит силы встретить его, когда он, усталый и злой, возвращается домой. И если беспокойный мужской род еще не очерствел и не свихнулся вконец, то тому причиной только женщина.