Шрифт:
Конь пугливо озирался, стриг ушами, и Ошакбай спешился, повел его под уздцы.
«Мир похож на прохудившееся ведро, — подумал вдруг Ошакбай. — Сколько ни лей — все впустую. Ничего в таком ведре не удержишь. Надо бы заменить дно, А как его заменишь, если и края ведра ржой изъедены, сплошь в зазубринах, и бока помяты, истерты? Да, верно: мир что старое ведро; можно, конечно, черпать им блага жизни, да много ли начерпаешь? Кто-то богат, кто-то беден; один смел, другой безнадежный трус. Что-то дорого, что-то дешево. И все это вертится в бестолковой круговерти. Тут случаются самые диковинные вещи, которые и во сне не приснятся. Порой во славу подлости барабаны грохочут на этом свете. Пойми тут, что к чему! Вот вроде бы порядочный дом с очагом, а в нем томится неведомое существо. И даже не поймешь, кем она приходится хозяину — то ли дочерью, то ли наложницей. Или вот еще как бывает: у базарного делдала, который ради ржавого дирхема дерет горло весь божий день и возвращается домой измочаленный, со сведенными челюстями, таится богатый клад. С таким богатством он мог бы весело прожить свою жизнь. А сколько пустозвонов, кто ради ничтожной славы из кожи вон лезет?! Сколько таких, кто живет собачьей жизнью, не щадит ни себя, ни других, превращает сладость жизни в горькую отраву, уменьшает добро и множит зло?! С чем же сравнить мир после этого, как не со старым, ржавым, бесполезным ведром, выброшенным на помойку?!»
Печальные, безысходные думы одолевали молодого батыра по дороге в Гумбез Сарай. Он свернул к его северной части, где находились крохотные кельи. Там доживал свой век почтенный акын. Низенькое жилище из двух комнатушек-закутков, сложенное из бурого кирпича, казалось заброшенным, убогим. Глина осыпалась, стены потрескались, темнели проплешинами. В тени чирикала бойкая стайка воробьев. Услышав человеческие шаги, они разом вспорхнули, разлетелись, как водяные брызги при ударе ногой. Ошакбай привязал повод к луке седла, а чембур — к матице, выступавшей наружу, и вошел в келью. В передней было сумрачно: оконце выходило на север. Осторожно ступая, открыл он вторую дверь. Старец лежал у стенки напротив двери на узорчатой кошме, сложенной вчетверо.
— Как самочувствие, дедушка? — Ошакбай почтительно придвинулся, тронул сухую, невесомую руку старика. Она была холодная как лед. Сердце батыра сжалось. — Уа, дедушка, слышишь?
— Кто ты такой? — спросил слабым, угасающим голосом старец.
— Не узнаете меня, жырау?
— Голос как будто знакомый… Уж не Ошакбай ли ты?.. Ладони жесткие, шершавые, как напильник… У всех батыров такие…
Ошакбай подсел ближе,
— Я, слава аллаху, пожил… — продолжал старый акын. — Свет повидал. Пора и честь знать… Вам радоваться жизни. А я теперь просто аруах… Живые мощи. Когда уходят сверстники и вокруг тебя пусто, у жизни, оказывается, не остается вкуса…
— Как вы чувствуете себя? — спросил батыр.
Старец, словно силясь что-то вспомнить, долго и пристально смотрел на него. Ошакбай догадался: старый акын пребывал в глубокой тоске.
— Нет у меня больше слов, сынок…
Сказав это, старый акын сразу обмяк, расслабленно вытянулся. Простодушный батыр, конечно, и представить себе не мог, сколько усилий, раздумий, сомнений скрывалось за этими словами многомудрого старца, сломленного возрастом и тяготами долгой жизни. Одно лишь Ошакбай видел: смерть стоит у изголовья старца. Взор его уже потух, на лице скорбь. Не приведи создатель говорить такие слова при жизни: «Нет у меня больше слов…» Ведь человек — глас земли, ее вопль, ее крик, ее песня, ее шумный базар. И если утихнет этот многоголосый базар, если все разом лишатся языка — что интересного в жизни… Все равно что мертвый солончак. Безмолвная душа подобна летописцу, у которого иссякли мысли, или поэту, у которого потух огонь в груди, это стрела, застывшая на тетиве, так и не пущенная в цель. Именно эту горькую истину хотел высказать мудрый старец.
Скрипнула дверь, вошел Хисамеддин. Сняв с плеч просторный чапан, юноша сложил его на краю постели, потом опустился на колени, наклонился к старцу. Тот сразу ожил, просветлел лицом, обрадовался приходу любимого ученика.
— Говорят, какой-то глупец изрек однажды: «Я в тридцать пять лет лишился отца и все равно выбился в люди». Вам так говорить не придется. Я покидаю вас, когда вы уже твердо стоите на ногах. Не бесследно ухожу я из бренного мира: есть кому ступать по моим следам. Не обрывается на мне мой род: есть кому его продолжить. И то сказать: не кюйши я ведь непревзойденный, как мой современник Келбука, а всего лишь скромный жырау, напевавший свои сказы.
— Может быть, табиба позвать?
— Ни к чему… Довольно того, что отмерил мне Тэнгри…
Ошакбай поднялся, начал одеваться. Незаметно для старика сделал знак молодому поэту, сидевшему на пятках у изножья. «Выйди-ка за мной!» — означал этот знак.
Хисамеддин, хрустнув суставами, приподнялся, учтиво простился со старцем. Ошакбай сказал напоследок, что уезжает в степь, в аулы верховья. Осторожно ступая, один за другим направились оба к выходу. Во дворе хлопотал слуга. Ошакбай дал ему динар и строго наказал присматривать за старцем, а если ему сделается хуже, пусть немедленно сообщит правителю города. Отойдя от дома акына, батыр сказал:
— Мне нужно с тобой поговорить, поэт. Давно я собирался, да все как-то не получалось…
— Что ж… в конце этой улицы есть винная лавка. Там и поговорим, — предложил молодой поэт.
Степному кипчаку винные погребки — гуртхана — в диковинку. Ошакбай и представления не имел, что это такое, и потому молча последовал за приятелем. Он все еще находился под впечатлением печального свидания со старым акыном. Они молча шли по длинной улице, один пеший, другой с конем в поводу, не обращая внимания на случайных встречных. Кончилась наконец длинная улица, и на углу они увидели приземистое кирпичное строение. Здесь и размещалась гуртхана.
Ошакбай не оставил коня на площади перед гуртханой, а отвел его в тень, подальше от посторонних глаз. Потом он снял чапан, бросил его на седло. Хисамеддин повел его в гуртхану. Едва переступили порог, как густой, пряный аромат ударил в ноздри.
Комната была довольно просторная. Вдоль стен тянулись деревянные возвышения, между ними проход. Специальные возвышения застелены ворсистыми коврами; на них разбросаны пуховые подушки. Вся обстановка как будто говорила: «Развались поудобней и пей, сколько душе твоей угодно!» Стены тоже сплошь были завешаны коврами; ярко-пламенный цвет в сочетании с причудливым орнаментом радовал глаз.