Шрифт:
Тем не менее на всякий случай во время застолий (ну там Новый год, праздник или банкет) я где-нибудь в конце вечеринки люблю провозгласить:
– А теперь, друзья, выпьем за сердечно-сосудистую! Она хотя и без того на первом месте у нас на земном шаре, но все же выпьем за нее на всякий случай, потому что, если та, которая на втором месте…
Тут меня шумно и дружно прерывают подвыпившие друзья, кричат, что не к месту я завожу подобный разговор (допустим, на свадьбе или на дне рождения), и кричат зря. Ибо еще древние греки на пирах ставили на видное место погребальную урну, чтобы во время самого сладкого хмеля жизни помнить о том часе, который неизбежен для всех без исключения, хотя некоторым кажется, что все разговоры по этому поводу не о них, а о ком-то постороннем.
– За сердечно-сосудистую! – настаиваю я. – За нее, голубушку, внезапную, моментальную, а еще бы лучше – во сне!
Но вообще-то говоря, мне удалось прожить половину века, ни разу не увидев, как умирают другие люди, то есть именно того момента, когда с последним выдохом отлетает жизнь. Дедушка Алексей Дмитриевич умер в возрасте восьмидесяти пяти лет легко и просто. Утром сходил в церковь (была ранняя, со снегом, но оттепелью пасха). Сел пить чай и стал лить из стакана мимо блюдца. Его уложили в постель, и ночью, когда я спал, Алексея Дмитриевича не стало.
Отец, Алексей Алексеевич, умер в олепинском доме, когда я был в Москве. Встал ночью сходить на двор, закружилась голова, покачнулся, упал и – готово дело. Тоже ему было за восемьдесят. В таком же возрасте умерла и Степанида Ивановна, не на моих глазах.
Покойников немало пришлось повидать на своем веку, хотя бы стоя в почетных караулах (Твардовский, Паустовский, Яшин, Фатьянов, Гладков, Панферов, Пришвин, Серафимович, Чуковский, Ахматова…), а вот самый момент смерти увидеть не привелось.
Итак, в больницу впервые в жизни я попал не как больной, а как экскурсант, как любопытствующий писатель. В белом халате я сразу стал похож (по возрасту и вообще по обличью) на профессора (не на парикмахера же!). Так, наверное, и воспринимали меня больные рядом с подлинным профессором Борисом Александровичем, когда он повел меня по Институту Склифосовского, по узким его коридорам, из палаты в палату, с этажа на этаж. «Консилиум ходит, профессора!» И тянулись с каждой больничной койки молящие взгляды, полные, кроме мольбы, затаенной надежды, колебавшейся подобно красной стрелке на грани с нулевой безнадежностью. Но все же – профессора! Борис Александрович подходил к койке, двумя-тремя фразами умел сказать самое главное, то есть то, что хотел от него услышать больной.
– Ну, как твой пузырь?
– Болит, батюшка.
– В понедельник вырежем.
Больная замялась, и это почувствовал Борис Александрович.
– Что еще у тебя?
– Не хотелось бы в понедельник. Во вторник или в четверг.
– Тяжелый день? Ладно, перенесем операцию на вторник. Спи спокойно, набирайся силенок.
– Спасибо, батюшка. Богу молить…
– Молись, хуже не будет. Ну, а у тебя как?
– Глотать трудно. Вроде как застревает.
Женщина, изможденная, посеревшая насквозь, с огромными желтыми пятнами у глаз, смотрит уж даже и без мольбы, но равнодушно и едва ли уж без внутренней горчайшей усмешки. Но нет, и у нее в глубине взгляда все-таки прыгает зайчик надежды.
– Пройдет. В этой стадии болезни всегда так. Нормально. Потом будет лучше. Совсем хорошо.
Когда отошли от этой больной и вышли в коридор из палаты, Борис Александрович обронил, не оборачиваясь, для меня, поспешающего сзади:
– Доедает рачище пищевода. Чудовищный рачище. Неоперабельна.
– А говорите, лучше будет, совсем хорошо?
– Во-первых, я, как врач, не имею морального права ни при каких обстоятельствах говорить больному, что ему будет хуже и что он скоро умрет. А во-вторых, хуже для нее уже быть не может. Все теперь, включая и смерть, – для нее лучше… Ну вот, а здесь у нас хранятся запасы крови для переливания. В нашем институте, куда привозят со всей Москвы попавших в разные катастрофы – начиная с автомобильных и кончая нападениями бандитов, кровь – первая необходимость. Теперь мы стали пользоваться трупной кровью, а сначала это считалось неэтичным.
– Как трупной?
– Да. Мы ее любим больше, чем свежую.
– Кого любите?
– Трупную кровь.
Ничего себе разговорчики. Но стараюсь выдержать тон (может, меня просто разыгрывают ради дружеской шутки) :
– И за что же вы предпочитаете трупную кровь живой и свежей?
– А в ней много защитных веществ. Дело в том, что если человек умирает от инфаркта или от тромба, например, то организм выбрасывает в кровь в виде защитной меры разные вещества. Тревога! Катастрофа! Пожарные меры! Все – в кровь! Любой ценой сделать ее жиже, активнее! Но человек все равно умирает, и тогда кровь, обогащенную этими веществами, можно взять. Долгое время это считалось неэтичным. Трупная – одно название. . Я помню, сначала брал тайком, на чердаке. Чтобы кровь хорошо вылилась, труп вместе со столом надо наклонить головой вниз, а он у меня поехал.
– Труп?
– Ну да. Я его схватил. Обнялись. Черт знает какая картина… А здесь мы храним запчасти.
Борис Александрович открыл большой холодильник, который открывался сверху, как сундук. Там я увидел множество свежих костей. Кажется, это были преимущественно суставы и коленные чашечки.
– Моментальная заморозка при семидесяти градусах и – шикарные запасные части. Теперь спокойно. Мы заходим в отдел реанимации.
– Оживление трупов?
– Если быть точным – да. Но, конечно, не в полном смысле трупов. Жизнь должна теплиться. Если вынуть из петли раньше трех минут, есть надежда возвратить жизнь. Но позже происходят необратимые процессы в мозгу.