Шрифт:
7 июля Храповицкий записал: «Примечания на книгу Радищева посланы к Шешковскому. Сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева, показав мне, что в конце хвалит Франклина, как начинщика, и себя таким же представляет. Говорено с жаром и чувствительностью».
Ясно, что исход следствия и будущего суда был уже предрешен «Примечаниями» императрицы. «Примечания» довольно обширны, вот некоторые из них:
«… Намерение сей книги на каждом листе видно; сочинитель оной наполнен и заражен французским заблуждением, ищет всячески и выищевает все возможное к умалению почтения к власти и властям, к приведению народа в негодование противу начальников и начальства. Он же едва ли не мартинист; или чево подобное, знание имеет довольно, и многих книг читал. Сложения унылого и все видит в темно-черном цвете…
… Учинены вопросы те, по которым теперь Франция разоряется…
… Сочинитель совершенный деист и несходственный православному восточному учению…
… На 137 (странице) изливается яд французский и продолжается на 138 и 139…
… Все сие клонится к возмущению крестьян противу помещиков, войск против начальства…
… Сии страницы суть криминального намерения…
… Французская революция его решила себя определить в России первым подвизателем…»
В заключение «Примечаний» содержалась прямая угроза тем, кто посмеет иметь сходные мысли: «До прочих добраться нужно, изо Франции еще пришлют вскоре парочку».
В России конца XVIII века и позже частные письма часто играли роль газетных публикаций для всеобщего сведения; такой — неофициальной — формой оповещения пользовались как власти, так и оппозиция. Екатерина II не раз высказывалась в том смысле, что она посылает письма через почту для того, чтобы их прочли, иногда поручала кому-либо из своих доверенных лиц писать то, что считала нужным довести до сведения общества. Именно таково письмо канцлера Безбородко его приятелю генералу Попову, написанное 16 июля 1790 года, в котором указывается, как следует оценивать дело Радищева: «Здесь по Уголовной палате производится ныне примечания достойный суд. Радищев, советник таможенный, несмотря, что у него и так было дела много, которое он, правду сказать, и правил изрядно и бескорыстно, вздумал лишние часы посвятить на мудрования; заразившись, как видно, Франциею, выдал книгу „Путешествие из Петербурга в Москву“, наполненную защитой крестьян, зарезавших помещиков, проповедию равенства и почти бунта против начальников, неуважения к начальникам, внес много язвительного и, наконец, неистовым образом впутал оду, где озлился на царей и хвалил Кромвеля… Книга сия начала входить в моду у многой шали (от глагола шалить. — В. М.); но, по счастию, скоро ее узнали. Сочинитель взят под стражу, признался… Теперь его судят, и, конечно, выправиться ему нечем».
Приняв в рассуждение знакомства Карамзина, можно сказать, что он был достаточно информирован о деле Радищева. Кроме того, многое (и прежде всего некоторые почти текстуальные совпадения в произведениях Карамзина) позволяет предположить, что он читал и само «Путешествие из Петербурга в Москву»: в эти дни книгу в Петербурге еще можно было достать сравнительно легко.
Но Карамзин, кажется, еще недостаточно ясно представлял себе действительную ситуацию и опасность ее для себя лично. А. М. Кутузов уразумел положение дел, истинное лицо Тартюфа и деятельность российского правосудия более реалистично, так же как и их последующие практические действия. Своему постоянному московскому корреспонденту князю H. Н. Трубецкому — одному из руководителей московских масонов, он пишет необычное для себя резкое письмо.
«Позвольте мне попенять вам, — пишет Кутузов. — Я слышу совершенно от посторонних людей, что книга моего друга сделала и меня подозрительным, яко бы участвовавшего в сочинении оныя. Сие простирается даже так далеко, что в Москве справлялись от полиции, скоро ли я возвращусь и не возвратился ли уже? Но вы ничего мне о сем не пишете. Сие некоторым образом непростительно. Легко бы статься могло, что я, не зная сих обстоятельств, приехал прямо в руки ищущих меня. Хотя совесть моя чиста, хотя собственныя мои письмы к нещастному моему другу, ежели токмо суть они в руках правления, суть неложные мои оправдатели; но при всем том неблагоразумно со стороны моей подвергаться опасности, ежели я могу избежать оныя. Пожалуйте, уведомьте меня обстоятельно. Ежели со мною захотят исполнить пословицу: „без вины виноват“, — да будет святая Божия воля. Ежели и мне запретят въезжать в столицы, право, буду доволен. Но ежели прострут мщение далее сего, то лучше жить на хлебе и воде в свободе, нежели сидеть в заточении. Люблю мое отечество, люблю до бесконечности, но не желаю быть бесполезною жертвою неправосудия».
О своем решении издавать журнал Карамзин рассказал Дмитриеву и попросил помочь ему своим участием в нем. Дмитриев пишет в своих воспоминаниях: «Уступая его желанию, я вверил ему рукописное собрание всех моих безделок, еще не напечатанных, для подкрепления на первый случай журнального его запаса».
Кроме того, Дмитриев познакомил Карамзина с Гаврилой Романовичем Державиным, в дом которого был вхож. Державин жил в Петербурге в ожидании решения своей судьбы после того, как был снят с должности тамбовского губернатора, отдан под суд, затем в результате более чем годового расследования оправдан Сенатом, но оставлен не у дел. Сам Державин и все окружающие предполагали, что в возмещение напрасно свалившихся на Державина гонений со стороны императрицы должна последовать значительная милость. Ожидание длилось уже почти год.
Карамзин, сообщает Д. Н. Бантыш-Каменский, обратил на себя внимание Державина «умными, любопытными рассказами», и тот «одобрил его намерение издавать журнал и обещал сообщать ему свои сочинения».
Во время одного из обедов у Державина произошел случай, очень запомнившийся Карамзину и Дмитриеву. Речь зашла о французской революции. О том, каковы были взгляды на нее Карамзина, известно. Во время разговора жена Державина Катерина Яковлевна, возле которой сидел Карамзин, несколько раз толкала его ногою. Он не мог понять, в чем дело. После обеда она подошла к Карамзину и сказала, что хотела предостеречь его, так как среди гостей был петербургский вице-губернатор П. И. Новосильцев, женатый на племяннице известной наперсницы Екатерины Марьи Перекусихиной: таким образом, неосторожные речи могут в тот же день стать известны императрице. Бантыш-Каменский отмечает и то, что среди обычных гостей Державина ни у кого, кроме самого хозяина, Карамзин поддержки и сочувствия не встретил: «Посторонние лица, посещавшие Державина, гордясь витиеватым, напыщенным слогом своим, показывали молчанием и язвительною улыбкою пренебрежение к молодому франту, не ожидая от него ничего доброго».
Карамзин пробыл в Петербурге три недели и затем выехал в Москву. Он ехал по Петербургскому тракту, и при названии очередной станции невольно возникали в памяти главы книги Радищева.
Путешественнику, возвращающемуся издалека, обычно представляется, что он вернется к тому же, что покинул: в воспоминаниях все остается неизменным, память и воображение подчинены не столько разуму, сколько сердцу. Вряд ли Карамзин предполагал, что отношение Плещеевых к нему в чем-либо переменилось, так же как и дружба Петрова. Насчет Петрова он был прав, но Настасья Ивановна переживала глубокую обиду на него и была готова чуть ли не порвать с ним.
Об этом Карамзин мог бы узнать из ее письма, которого не получил, так как оно было написано и отправлено в Берлин Кутузову с просьбой переслать адресату, поскольку в Москве не знают, где он находится. Само письмо не сохранилось, однако в Московском почтамте следили за перепиской московских масонов и с их писем снимали копии; по перлюстрационной копии оно стало известно историкам. Датировано письмо 7 июля 1790 года.
«Хотя ты, любезный друг, — писала Настасья Ивановна, — и запретил нам писать к тебе, однако я никак не могу сама себя лишить сего удовольствия. Согласно ли одно с другим? Сам же пишешь, что письма наши делают тебе удовольствие, и потом говоришь: „Не пишите ко мне!“ Я знаю сей резон, — ты пишешь, чтобы мы не писали, точно для того, чтоб мы не послали твои деньги к тебе. La delicatessen tr`es mal plac'ee [4] , или лучше сказать, что ты никогда не бывал другом нашим. Ежели чьи одолжения нам в тягость, то уж верно тех людей мы не любим. Да теперь мы уже Вам и Вы нам деньгами не должны никак; а ежели за что-нибудь считаешь дружбу нашу, то за оную только дружбой плати. Но я уверена, и уверена совершенно, что проклятые чужие краи сделали с тебя совсем другого: не только дружба наша тебе в тягость, но и письмы кидаешь, не читав! Я в том столько уверена, как в том, que j’existe [5] , потому что с тех пор, как ты в чужих краях, я не имела удовольствия получить ни единого ответа ни на какое мое письмо; то я самого тебя делаю судьею, что я должна из оного заключить: или ты писем не читаешь, или так уже презираешь их, что не видишь в них ничего, достойного для ответа. Бог с тобою, будешь раскаиваться, да поздно! Я только скажу, что письмо твое от 11 мая из Парижа столько для меня огорчительно, что я в жизни моей никаким так не огорчалась. Ежели это письмо прочтешь, то увидишь, что мне чрезмерно грустно. Прости, подписывать не хочу для того, что ты совершенно не стоишь того, чтоб я была другом твоим за все твои письма, а особливо за последнее от 11 мая; а иначе подписать не могу, потому что любовь моя все еще чрезвычайная к неблагодарному, как ни стараюсь истребить оную из сердца. Не я одна, но всяк то ж тебе скажет, каково последнее письмо. Прочти да рассмотри хорошенько себя не для нас, а для самого себя. Ежели ты с мыслями писал это письмо, то очень много надобно тебе назад оглянуться и подумать, что ты был в Москве, какое имел сердце и как мыслил; не то из тебя проклятые чужие краи сделали. Ежели ж писал ты без мыслей, то видно, что ты очень мало нас любишь. Дай Бог, чтобы мои предвещания были пустые. Прости. Христос с тобою».
4
Неуместная деликатность (фр.).
5
Что существую (фр.).