Шрифт:
– Благодарю вас. Против эстетики чего возражать? – завелся, как на лекции, Николай. – Она сама по себе есть возражение всему. Люди пребывают в плену отнюдь не эстетики, так как судят о прекрасном не по эстетическим критериям, а по своим собственным, которые берут черт знает где. Сегодня задача искусства одна: как можно быстрее произвести прекрасное и как можно быстрее его скормить. Публике, соответственно, проглотить. Процесс взаимного ускорения. И ведь жадность какая обуяла всех! Дай, дай! На, на! Прекрасное появляется на свет недоношенным уродцем, но и такое сойдет. Лопают, не усваивая, как свиньи или собаки. Сегодня людям не нужно прекрасное, созданное профессионалами. Профессионалы слишком медленно работают. А время не ждет. Еще год-другой, и люди начнут поедать сами себя, как изысканное блюдо. Сами станут производить «прекрасное» и тут же поглощать его… Боги когда-то пожирали собственных детей, в надежде продлить себе жизнь. Но этим только приближали свой конец. Так то боги были.
– Да, Николай, ты и впрямь эстет!
– Уильям Моррис делил мир на джентльменов и неджентльменов, – Николай немного успокоился. – Он полагал, что высшим вознаграждением за выдающееся мастерство является чувство собственного достоинства, которое проистекает из способности выполнять ту работу, которая заслуживает благодарности априори. То есть независимо от того, принесла она какую-либо конкретную пользу, понравилась ли кому конкретно, а вообще. Большая часть населения не может делать ничего, что хоть как-то можно было бы отнести к разряду истинного ремесла или творчества. Они и довольствуются теми критериями эстетики, которые соответствуют их уровню. Да ты посмотри в телевизор! Я понимаю, что более утопичен, чем Томас Мор или английские просветители. Но до тех пор, пока Господь не пошлет нам всем одновременно мига просветления, прозрения, и мы не увидим, в какой клоаке оказались, мы никогда уже – слышишь, никогда! – не вернемся, хотя бы в идеальном плане, к поиску истинно прекрасного и достойного в человеке и для человека. Людям было дано Возрождение, чтобы они поняли, что без возрождения прежней культуры их ждет только декаданс. Но они ничего не поняли.
– Прости меня, дуру, – сказала Елена туда, где Николай еще делил с ней оставшееся ему время. В последний год он вовсе перестал делать это, а каждый день с пяти утра допоздна сидел за компьютером и кропал труд, озаглавленный «Основы эстетики. Современный взгляд». Елена вытерла слезы, выступившие на глазах при мысли об огромном самообладании мужа, много лет знавшего, что он обречен. В этом состоянии, не просто самом знании, а знании, замешанном на боли, рассуждать об Уильяме Моррисе! Писать монографию, которую он наверняка не увидит. И о чем? О прекрасном, что проходит мимо людей. Неужели он их жалел больше, чем самого себя? Он сам как бог, пожирающий себя лишь для того, чтобы другие увидели, как это бессмысленно. Или все-таки я не права? Коля, ответь!
XVI
Георгий поспешил в театр. До начала спектакля он разыскал Адалию Львовну и рассказал ей о несчастье. Та лишь вздохнула:
– Вот нас и еще меньше. Мор на Суворовых и Бахметьевых, мор… Всё шло к этому. Матушка твоя, Царствие ей небесное, сердцем чуяла беду, оттого и раньше времени покинула нас. Лавра с Сергеем нельзя было остановить. Господь дал им на двоих одну дорогу, на которой не разойтись. Вечером приходи, помянем обоих. Вот адрес. Извозчики знают.
– С Софьей, тетушка?
У Адалии Львовны набежала тень на лицо, она подумала и сказала:
– Можешь и ее пригласить. Она и впрямь жена Лавра?
– Да, тетушка.
– Хоронил ты?
Георгий молча кивнул головой.
– На той неделе свозишь, покажешь где.
Софья к предстоящему визиту отнеслась безучастно. Ей было всё равно: делать визит, возвращаться в Тифлис, живой лечь в могилу. Везде холодно. Она куталась в шаль и ежилась. Георгий взял ее ладони в свои руки.
– Сегодня поезд в Тифлис уже ушел. Нас пригласила Адалия Львовна. Поехали.
Лицо Софьи исказила жалкая улыбка.
Адалия Львовна жила на квартире Владислава Залесского, эмигрировавшего в Чехословакию. Георгий вспомнил мальчика, своего ровесника, с которым встречался несколько раз в разных домах еще до войны. «Как всё переплелось, – подумал Суворов. – Переплелось, чтобы порваться?»
Молча выпили вино. Адалия Львовна не стала расспрашивать племянника больше ни о чем. Подала Софье плед, та укуталась и вжалась в угол дивана.
– У этой шкатулки очень длинный след, – сказала тетушка, – как у кометы. С ней приключилась тьма историй. Одну знаю доподлинно. От моей бабушки, Евгении Петровны, Царствие ей небесное. А той рассказала сама дочь Суворова, графиня Зубова.
…Необычно рано стемнело. Моросил дождь, и это было странно при достаточно сильном ветре. У Натальи Александровны с утра болела голова. Ей всё казалось, что вокруг дома шастает горе. И вот-вот постучит в дверь. То есть не сейчас непременно, но что она узнает о чем-то таком, что…
Послышался шум подъехавшего экипажа. Лошадей, по всей видимости, гнали, так как он заглушил шум ветра и дождевых капель. Наталья, прижимая руку к груди, вышла прежде доклада. Высокий статный старик переступал с ноги на ногу. Поприветствовав хозяйку и невнятно представившись (что очень удивило Наталью Александровну), приезжий протянул ей какой-то предмет в простеньком холщовом мешочке.
– Извольте принять, Наталья Александровна. Это по праву принадлежит вашему брату Аркадию Александровичу.
Наталья Александровна с недоумением посмотрела на гостя:
– Но позвольте, граф, – она разобрала, что он граф, – кому как не ему, это и передать?
Приезжий вдруг стал меньше ростом. Он тихо произнес:
– Как, графиня, вы разве не знаете?
«Вот оно!» – ударило Наталье Александровне в голову, а еще раньше в сердце.
– Что я должна знать? – сдерживая себя, спросила она.