Шрифт:
На помощь милиционерам подбежали два осодмиловца, умело приняли Чугуеву под руки.
— Да вы что, — удивилась она, — ребята? Меня в газете сымали… Чего вы?
— Пройдемте, пройдемте, — мирно советовал тот, который повыше.
— Пустите. Я не убежу. Замараетесь.
— Спокойно, гражданка.
Так в первый раз за все время столичной жизни сподобилась Чугуева прогуляться по улице Горького под ручку с двумя кавалерами. Они прошли к бульвару, свернули налево, а когда пробились за памятник Пушкину, послышался голос:
— Полундра! Ваську замяли!
И через несколько секунд встала перед ней футбольной стенкой вся комсомольская бригада проходчиков 41-бис: и первая лопата — Круглов, и запальщик Андрущенко, и комсорг Митя Платонов.
Красные повязки на рукавах осодмиловцев не смутили избалованных почетом метростроевцев. Они сами часто носили красные повязки и считали себя хозяевами столицы. В толпе, как всегда, оказались защитники милиции и защитники трудящихся от милиции. Назревал конфликт. Мите заломили руку. Чугуева осторожно, стараясь, чтобы окончательно не лопнуло дырявое платьишко, стряхивала с себя блюстителей порядка.
Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не Тата. Она бросилась в водоворот скандала, предъявила номерной билет в Кремль. Симпатичная дочка челюскинца возмущалась, что с ее друзьями обращаются как с уголовниками, и была готова биться за них до победного конца.
Пока милиционер припоминал подходящие инструкции, над Триумфальными воротами замелькали листовки и возник радостный слитный гул, такой мощный, будто Федотов забил гол в ворота турок и стадион «Динамо», переполненный болельщиками, двинулся к центру.
Птичий базар листовок кипел от неба до земли. С каждой минутой их становилось больше. Они мелькали, как блики солнца на море, и не понять было, белые ли квадратики играют в воздухе или сама улица распалась на пестрые красно-серые клочки и резвится под веселую музыку.
Сквозь бумажную толоку медленно пробивались сверкающие «линкольны». Роскошные автомобили, декорированные розами и дубовыми ветками, осторожно продвигались вдоль улицы, и с обеих сторон впритирку к толпе белыми лебедями плыли конные милиционеры. Улица до самых крыш была налита мощным радостным воплем. Смущенные челюскинцы беззвучно кричали что-то.
Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее.
Машины двигались бесконечным стройным потоком. Только одна, как будто нарочно, чтобы подчеркнуть порядок и стройность колонны, ехала сбоку. На ней возвышался помост, а на помосте сердитый человек крутил ручку кинематографического ящика. «И чего он серчает, господи? Чего серчает?» — засмеялась Чугуева.
Машины удалялись. Проехала и последняя ненарядная машина с курдюком-запаской.
Подошли Митя и Тата.
— Ну и устроила ты сабантуй! — весело заругался Митя. — Другой раз вырядишься американской безработной, влепим выговор! Себя не уважаешь, рабочий класс уважай!
— Так я же с работы, — оправдывалась Чугуева. — У меня дома юбка, ни разу не надеванная… Пуговицы стеклянные. Шешнадцать пуговиц. Куды с добром!
— Тата, постой тут, — хмыкнул Митя. — Разберись, на что ей шестнадцать пуговиц. Боюсь, Круглов с осодмиловцами в пивнуху навострился. Надо поломать это дело.
И побежал по аллейке.
— Не дает ваша бригада комсоргу покоя, — сказала Тата.
— Он сроду такой моторный, — возразила Чугуева.
— Не моторный, а необыкновенный.
— Твоя правда. У нас на 41-бис двое таких. Он да еще прораб Утургаули.
— Прораба не знаю, а Митя действительно необыкновенный, — продолжала Тата, задумчиво глядя на то место, где он стоял. — Передовое, боевое мировоззрение плюс младенческое простодушие. В итоге — не характер, а гремучая смесь. Ты не обидишься, Васька, если я задам тебе вопрос? Строго между нами?
— Про мартын? — спокойно поинтересовалась Чугуева.
Тата кивнула.
— Он тебе сказал, что я мартын бросила?
Тата снова кивнула.
— Вишь, необыкновенный! — Чугуева грустно улыбнулась. — Мне доказывал, что не я, а тебе — что я.
— Говоря честно, я не могу поверить, что ты способна покушаться на убийство.
— Я и сама не верю. Видно, и правда, тогда это не я была. Морда, может, моя, комбинезон мой, а в общем и целом не я. Ужахнулась я тогда… Да тебе не понять. Смеяться станешь. Никому не понять, кто не ужахался.