Шрифт:
Встреча с Хильдой для Леонида была обычной, ничем не отличимой от других интрижкой. Он не любил Хильду, не раскрыл ее душу. Она осталась для него простым куском мяса, на котором в нескольких местах была растительность. Я же Хильду успел полюбить, для меня она была целым миром, прекрасным миром. В иные минуты ощущалась просто какая-то родственная связь, чуть ли не кровное родство. Конечно, ни Антон, ни Леонид, узнав о ее измене, не страдали бы так, как я страдал. Да и само это понятие, применительно к Хильде, вызвало бы у них только насмешку. Я же мучался, переживал настолько, что просто словами не передать, страдал неимоверно.
Душа моя отяжелела, я не мог ходить, ноги были не в силах ее носить. Я все думал об измене, о тех противоречиях и несправедливостях, которыми переполнена человеческая жизнь, и пришел к такому выводу, что для Хильды, возможно, я был таким же эпизодом в московской поездке, как Леонид и Антон. И даже наименее интересным. В кинотеатре не умеет, в загоне с косулями боится, что за кавалер? Это для меня встреча с ней стала событием, перевернувшим все мировоззрение. Я-то думал тогда, что был развращен, развратен, – ошибался. Хильда дала мне понять, что я до встречи с ней все еще оставался целомудренным человеком. Она меня с головой окунула в такое пекло, до которого я, идя прежней своей дорожкой, сожительствуя с постылыми и случайными, не опустился бы и за целое десятилетие. Она обуглила мою душу огнем из преисподней, нанесла сокрушительной силы удар по представлениям о чести, долге и морали. Красота и разврат, эти два слова стали для меня синонимами, понятиями, не отделимыми друг от друга. Я потерял веру в Добро. Хильда подняла на высокий пьедестал мои представления о женщине, и она же низвергла этот светлый идеал в пучину без дна. Она дала мне понять, что это такое, женское любящее тело, женская любящая душа, как все это может быть прекрасно, и в то же время дала возможность испытать то невыносимое страдание, когда знаешь, что это прекрасное у тебя отбирают. Когда оно становится достоянием многих и с ним эти многие обращаются незаслуженно плохо.
Перед Хильдой я имел опыт сексуального общения только с Клавой, хотя при известных стараниях и желании, наверное, мог бы иметь и с другими. Мне, конечно, повезло, что их не было, но даже если пофантазировать и представить, что они были и что вместе с ощущением гадливости я бы вынес от общения с ними и известные болезни, все это в совокупности своей не принесло бы мне того горя, тех физических и нравственных страданий, какие я испытал, благодаря неприличному поведению Хильды.
Она тогда казалась мне хуже всех в сотню раз. Я был убежден, что именно она загнала мою душу в тот ад, в который ее не смогли бы загнать никакие привокзальные и плечевые, со всеми их бесстыдными замашками. Как говорят физики, всякое действие равно противодействию. Насколько хорошо мне было с ней, настолько же плохо стало без нее. Говоря «с ней», я не имею в виду только плотские услады. Дело-то в том, что я уже жил с совершенно другим сознанием, в котором всегда и везде была она. И я рад, очень рад тому, что хватило у меня сил не винить в случившемся ни Леонида, ни Антона, ни Хильду, а только себя. А ведь какой был соблазн свалить всю свою досаду за случившееся на других. А винить во всем себя было тяжело, было невыносимо, но именно это меня и спасло. Спасло от самообмана и, в конечном счете, от неминуемой гибели.
Глава 16 Толя и Катя
1
Наступил такой период в моей жизни, когда все потеряло в ней смысл. Я на земле чувствовал себя лишним, среди людей чужим. Я злился и ненавидел все. Все вне и все внутри себя. Завидовал даже фонарному столбу, так как он имел свое место, а я не мог отыскать своего. Места я себе не находил, оттого и бесился. Везде было плохо, все раздражало и, прежде всего, раздражала сама жизнь.
Тогда же частенько я стал ездить на кладбище и только там, среди могил обретал относительное спокойствие. Происходило так, должно быть, потому, что все живые люди мне были ненавистны, а неживые милы. Я переживаю, мучаюсь, страдаю, а им, живущим со мной рядом все равно, они к моей беде равнодушны. Пропади я, исчезни, никто не заметит, не всплакнет. С нездоровым интересом прохаживался я вдоль могильных оград, всматривался в даты рождения и смерти, выбитые на надгробьях, и тотчас подсчитывал, сколько покойный вытерпел на этом свете, сколько промучался. Я-то в глубине души, считал себя сильным, да вот выяснилось вдруг, что сил, для того, чтобы жить, уже не имел. А люди на вид тщедушные, – я судил по вделанным в надгробья фотографиям, тянули свою лямку, кто шестьдесят, кто восемьдесят, а кто и все сто с лишним лет. Мне же было чуть более двадцати, и я уже серьезно задумывался о самоубийстве. В то, что люди на вид совсем не сильные и не смелые жили так долго, я не верил. Я почти уверен был в том, что родственники покойных занимались приписками (вследствие чего заочно злился и на них) и очень радовался, когда попадалась могилка с покойником, не дожившим до моего года. Я ходил на кладбище чаще, чем в институт, и ощущал себя там, как дома. Дело в том, что я ощущал себя мертвецом и весь тот мир, что располагался за кладбищенской оградой, с улицами, домами, автомобилями, был чужим. Сознание мое перевернулось, живых людей считал мертвецами, а мертвых – тех, что покоились в земле, – живыми.
Мотался я, как неприкаянный, после удара, нанесенного мне известием о Хильде, с полным ощущением того, что душа находится где-то глубоко под землей. Даже когда сидел, то невольно сгибался, под этой ношей, как древний старик (я хоть и собирался свести счеты с жизнью, но как актер и режиссер, не забывал наблюдать за собой со стороны, подмечать за собой все это и собирать ощущения в творческую копилку). Понял, почему старым людям так тяжело вставать и ходить, ни лета, ни возраст тут виной, а отягощенная грехами душа. Она, как гиря трехпудовая, гнет к земле.
И вдруг случилась перемена, я почувствовал, что вскоре это произойдет, то есть освобожусь я от страданий земных и так мне вдруг стало легко, такие распахнулись горизонты! Свобода казалась беспредельной, делай, что хочешь, законы этого мира меня уже не стесняли. Представьте узника, годами томящегося в темнице, и вдруг он получает весточку, что скоро увидит свет, его освободят. Такое же состояние было тогда и у меня. Мне с трудом давался каждый прожитый день, я страдал ежеминутно, и вдруг мне сообщили, что скоро освободят. Страдания сменились эйфорией. Ненавидящий все окружающее, я как бы прощаясь с этим всем, все это заново полюбил и всех людей полюбил, и любовь рекой изливалась из меня так ощутимо, что я сам мог следить за результатами этого процесса и наслаждался его плодами. Не оставалось равнодушных, все те люди, что попадались под этот живой поток, исходящий из моих глаз, тут же начинали проявлять лучшие свои качества, с людей слетали маски, лица делались удивительно добрыми и живыми. Эта живая жизненная сила из меня выходила вместе с уходящими силами физическими. И такое пограничное состояние, конечно, не могло долго длиться. Наступил момент, когда я почувствовал, что настало время. Кто-то невидимый сказал мне: «Пора». И тут наступила растерянность, страх, состояние невроза. Захотелось как можно скорее всю эту земную суету прекратить. В ту минуту я способен был совершить какой-нибудь чудовищный и непоправимый шаг. Успел бы дойти до метро, бросился бы под поезд, не успел бы дойти, бросился бы под машину. Боязни не было, как не было практически ничего от меня самого, от личности моей. Одно только тело, туловище, которое болело каждой клеточкой своей и мечтало лишь только о том, как бы поскорее от этой боли избавиться. Тело мечтало таким образом избавиться от самого себя. От смерти, как я теперь понимаю, меня отделяли две-три минуты. И тут случилось чудо. Меня окликнули. Я смотрел и не верил своим глазам, рядом со мной стояли красивые молодые люди, улыбались, гладя на меня. Улыбались, как родные, а я их не узнавал. Это были воистину посланники небес. Через какое-то мгновение пелена с моих глаз спала, и я узнал в них своих сокурсников Толю Коптева и Катю Акимову. Толя только что вернулся со съемок, был наряжен в военную форму, загорелый, с усами, с дыней в руках; а Катя в цветастом павловопосадском платке. Они заразительно смеялись и протягивали ко мне свои руки. Я подошел к ним на ослабевших ногах и, как только оказался в их объятиях, так силы сразу же оставили меня. Я стал рыдать, а они меня утешать.
– Ну, что с тобой? Что случилось? – спрашивали они.
– Жить не хочется, – сквозь рыдания выдавил я.
Они, конечно, появились не просто так в самый острый момент моей жизни и появились именно готовые помочь, поддержать, спасти. Не говоря более ни слова, не задавая никаких вопросов, они как бы играючи поднырнули под мои руки и как раненого бойца на своих плечах понесли к себе домой. Я совершенно не мог ходить, ногами еле передвигал, душа, находящаяся где-то между небом и землей не торопилась возвращаться в тело. Вот когда настоящей сомнамбулой довелось побывать.
Вот они-то и вытащили меня с того света. Принесли в квартиру дворника Николая, у которого тогда жили. Ни о чем не спрашивали, не задавали лишних вопросов, выхаживали, как тяжелобольного. Поили горячим молоком, кормили манной кашей, – ничего другого организм не принимал. Я даже спал между ними, как спит малое неразумное дитя между мамой и папой.
И та жизненная сила, что вышла из меня за неделю прощания с землей, постепенно стала ко мне возвращаться. Ребята щедро делились со мной своей жизненной силой, дарили мне ее с радостью. И не сказать, чтобы скоро, но болезнь, а иначе я то состояние, в котором пребывал, и назвать не могу, отпустила меня.