Шрифт:
«Был бы кто знакомый, кликнул бы меня по имени», — подумал я, вскочил и пошел открывать.
Ночь, темень.
Снаружи доносятся только шорох дождя да шум Алазани.
Открываю дверь — ни души. Только я собрался запереть ее, как от столба галереи отделилась смутная тень, подошла ко мне и что-то говорит.
Слов я не разобрал, но догадался, что меня просят о пристанище.
Я пропустил ночное видение в дверь, вошел следом и разгреб тлеющие уголья в камине. Потом подбросил хворосту и дров, сколько у меня было, раздул огонь — и вспыхнувшее пламя смешалось с дымом.
Разгорелся камин, и я поднял голову, посмотреть, кто это пожаловал среди ночи ко мне в гости. И кого же увидел? Господи, помилуй меня, грешного, молодую девушку, лет так восемнадцати-девятнадцати! С. толстыми, по пояс, золотистыми косами, переброшенными через плечо на грудь, в темном, насквозь промокшем платье, облепившем стройное, гибкое тело так, что можно явственно различить каждый его изгиб.
Я пододвинул поближе к огню скамейку, посадил ее, а сам присел напротив, на тахте.
Скоро от ее платья густо пошел пар.
Сижу, словно окаменев, боюсь пошевельнуться. А она притихла, молчит, смотрит красивыми, затуманенными, медово-карими глазами на огонь и выжимает косы, что змеятся по высокой груди. А время от времени поднимет свои ясные глаза и посмотрит из окутывающего ее облака пара так, что у меня по всему телу мурашки не то что поползут, а забегают наперегонки.
Порой закрадывается ко мне в душу сомнение: не бесовское ли это наваждение?
Ну, думаю, помилуй боже, если дьявольское отродье так прекрасно, пусть весь этот мир станет его покорной вотчиной!
Когда гостья обсохла, я принес воды и дал ей помыть ноги. Ох, отче, пусть меня черти жарят на сковороде да помазывают гусиным пером, обмакнутым в масло, если ты где-нибудь, когда-нибудь видел пару таких красивых ножек.
Когда стало совсем тепло, она подняла голову, улыбнулась мне, и ровные белые зубы ее сверкнули между алых губок. Посмотрел я на нее — и, боже, такой грустный взгляд устремила она мне навстречу, что я весь словно распался на части, как высушенный зноем ком земли после хорошего дождя.
Я догадался, что она голодна.
Выбежал я в огород, нарвал наскоро луку, достал с полки краюху пресного хлеба и разложил все это пред нею на столике, тут же, у огня. А заодно налил ей чашку вина, чтобы она силы набралась…
Бедняжка смотрела на меня такими глазами, что вели она мне броситься в бурную весеннюю Алазани, ей-богу, я потратил бы ровно столько времени, сколько нужно, чтобы добежать от мельницы до речной стремнины.
Поели мы, подкрепились. Не сидеть же всю ночь напролет, надо и поспать… А у меня на мельнице только и всего что одна-единственная тахта, больше не на чем прилечь.
Хатилеция украдкой посмотрел на сотрапезников.
У охотника торчало изо рта неразжеванное зеленое перо чеснока, в руке он держал кусочек хлеба, который не успел донести до губ.
Закро молчал, свесив голову на грудь, — видимо, перенесся по дорогам мечты на запущенную мельницу.
Только поп Ванка сидел точно ворон с распластанными крыльями на падали, его широко раскрытые, мутно-водянистые глаза блестели, как ярко начищенные пуговицы на мундире усердного солдата.
Гончар оторвал взгляд от квеври и вздохнул так, словно вывернул наизнанку все свои внутренности.
— О-ох, отче, в ту ночь я был в раю и сидел выше самого бога… Говоришь, в женщине соблазн? Нет, от самого бога идет… Бог ввел меня в грех. Его воля, что не было второй тахты на мельнице…
Долгополый вырвал со злостью пустую чашу у гончара из рук.
— Эй, негодный старый хрыч! До сих пор ты стоял на краю адской бездны, а теперь, вижу, кинулся в нее очертя голову.
Хатилеция ухмыльнулся, вздернув реденькие брови, и спросил как бы вскользь:
— А что, отче, если бы встретилась мне в адской бездне крепенькая ядреная бабенка, из рабынь Алавердского храма, не вывела бы она меня невредимым на другой берег?
Охотник поперхнулся от смеха и долго хрипел и откашливался, пытаясь вытолкнуть из горла застрявшую крошку. Потом запил ее чашей вина и вытер заскорузлым большим пальцем слезящиеся глаза.
Священник наполнил чашу, отвел взгляд от дюймового шрама, что лиловел чуть пониже виска охотника, — говорили, что шрам этот от женской руки, — и повернулся к борцу:
— А ты что скажешь, Закро, сынок? Притих, точно невинный ангел, — только что без крыльев! Что, не успел еще нагрешить, не в чем исповедоваться?