Вход/Регистрация
Малина
вернуться

Бахман Ингеборг

Шрифт:

Малина: Стало быть, ты больше никогда не скажешь: война и мир.

Я: Никогда.

Война идет всегда.

Здесь всегда насилие.

Здесь всегда борьба.

Это вечная война.

Глава третья ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ

Малина знает, что я питаю особую слабость не только к дорожным рабочим, но и к почтовым служащим, и по многим причинам. Между тем, мое пристрастие к дорожным рабочим должно бы навлечь на меня позор, хотя я никогда не позволяла себе никаких вольностей, всегда только дружески их приветствовала или на секунду оглядывалась из машины на группу загорелых, до пояса голых, вспотевших на солнце мужчин, которые засыпают гравий, заливают асфальт или перекусывают в полдник. Во всяком случае я ни разу не решилась остановить машину и даже не просила Малину, который знает об этой моей, в сущности, необъяснимой слабости и находит ее понятной, помочь мне завязать разговор с кем-нибудь из этих парней.

Однако моя симпатия к почтальонам свободна от всякой предосудительной примеси нечистых помыслов. Проходит несколько лет, и я уже не узнаю их в лицо, ведь я всегда торопливо, в дверях, расписываюсь на листках, которые они мне подают, расписываюсь часто одной из тех старомодных ручек с чернилами, какие они носят с собой. Кроме того я сердечно благодарю их за экспресс-письма и телеграммы, которые они мне вручают, и не скуплюсь на чаевые. Но я не могу поблагодарить их так, как мне бы хотелось, за письма, которых они мне не доставляют. И все же моя сердечность и восторженность распространяется и на недоставленную или потерянную и подмененную почту. Так или иначе, элемент чуда в доставке писем и разноске пакетов я распознала очень рано, да и сам почтовый ящик в подъезде, в ряду других ящиков, что созданы по эскизам моднейших дизайнеров для опережающей наше время индустрии почтовых ящиков, предназначенных, вероятно, для небоскребов, каких у нас в Вене пока еще нет, и резко контрастирующих с мраморной Ниобеей конца века и просторным парадным вестибюлем дома, не позволяет мне равнодушно думать о людях, которые наполняют мой ящик извещениями о смерти, открытками, где рекомендуют себя галереи и институты, рекламными проспектами туристских фирм, зазывающими в Стамбул, на Канарские острова и в Марокко. Даже заказные письма и те рассудительный господин Седлачек или более молодой господин Фукс бросают мне в ящик, дабы мне не пришлось бегать за ними на почту на улице Разумовского, а денежные переводы, которые заставляют мое сердце то подпрыгивать, то обрываться, приносят мне в такую рань, что я, босая, в халате, всегда готова расписаться за них по требованию доставщика. Зато вечерние телеграммы, если разносчики доставляют их до восьми вечера, застают меня врасплох, в разобранном виде или в процессе нового становления. Когда я иду к двери, один глаз еще красный от капель, голова обмотана полотенцем, только что вымытые волосы еще не высохли, — иду в страхе, что, возможно, это Иван, явившийся раньше времени, это оказывается новый или старый друг с вечерней телеграммой. Как я обязана этим людям, которые, словно сумчатые животные, таскают с собой бесценные радостные сообщения или невыносимые скорбные вести, крутя педали велосипедов, с треском летя вверх на мотоциклах от Сенного рынка, взбираясь по лестницам со своей ношей и звоня у дверей в полной неуверенности, оправдаются ли их усилия, на месте ли адресат и насколько он раскошелится — всего на шиллинг или на целых четыре, в общем, как все мы обязаны этим людям, еще предстоит сказать.

Сегодня наконец была произнесена одна фраза, но не господином Седлачеком и не юным Фуксом, а почтальоном, которого я, по-моему, не знаю, который даже ни разу еще не являлся с поздравлениями между Рождеством и Новым годом и у которого, таким образом, мало причин быть со мной любезным. Сегодняшний почтальон приходит и говорит: «Вы, конечно, получаете только приятную почту, а для меня это тяжкое бремя!» Я возразила: «Да, вам тяжело, но давайте сперва посмотрим, действительно ли вы принесли приятную почту, к сожалению, иногда мне приходится из-за вашей почты страдать, и вы из-за моей страдаете тоже». Этот почтальон если и не философ, то наверняка плут — ему доставляет удовольствие сразу выложить мне сверх двух обычных писем четыре конверта с траурной каемкой. Быть может, он надеется, что какое-то извещение о смерти меня обрадует. Но то, единственное, все не приходит, его все нет, мне и смотреть нечего, а эти четыре конверта я нераспечатанными бросаю в корзину. Будь среди них то самое, уж я бы почувствовала, а этот хитрец почтальон, возможно, меня раскусил, ведь сообщников находишь только среди людей, которых едва знаешь, среди нештатных почтальонов, вроде этого. Я больше не желаю его видеть. Спрошу господина Седлачека, зачем нам понадобился дополнительный почтальон, который едва знает наши дома, едва знает меня, да еще делает замечания. В одном письме содержится напоминание, в другом некто пишет, что прибывает завтра в 8.20 на Южный вокзал, почерк мне как будто бы незнаком, подпись неразборчива. Надо будет спросить Малину.

В иные дни года почтальоны видят, как мы бледнеем и как мы краснеем, и, возможно, именно поэтому их не приглашают войти, сесть, выпить кофе. Слишком уж они посвящены в дела страшного свойства, однако, бесстрашно носят все это по улицам, и вот их выпроваживают за дверь, с чаевыми, без чаевых. Судьба их нисколько ими не заслужена. Обращение с ними, какое позволяю себе я тоже, — безрассудное, высокомерное, совершенно недопустимое. Даже получая открытки от Ивана, я не приглашаю господина Седлачека распить со мной бутылку шампанского. По правде говоря, у нас с Малиной не стоят наготове бутылки шампанского, но мне следовало бы припасти одну для господина Седлачека, ведь он видит, как я бледнею и краснею, он кое о чем догадывается, должно быть, он что-то знает.

Что почтальоном можно стать по призванию и что только из недомыслия разноску почты выбирают как любую другую профессию и ни во что ее не ставят, доказал знаменитый почтальон Краневицер из Клагенфурта, против которого тогда все-таки возбудили уголовное дело и приговорили этого совершенно непонятого человека, затравленного общественностью и судом, к нескольким годам тюрьмы за хищения и злоупотребление служебным положением. Судебные репортажи о деле Краневицера я читала внимательней, чем отчеты о самых громких процессах над убийцами за все последние годы, и к человеку, который в то время только удивлял меня, я питаю ныне глубочайшую симпатию. С определенного дня, не попытавшись даже назвать причины, Отто Краневицер перестал разносить почту и неделями, месяцами громоздил до потолка в своей старой трехкомнатной квартире, где жил один, груды корреспонденции; он продал почти всю мебель, чтобы освободить место для этой растущей почтовой горы. Письма и пакеты он не вскрывал, ценные бумаги и чеки не присваивал, денежные купюры — от матерей сыновьям — не похищал, ни в чем подобном он уличен не был. Просто этому чувствительному, нежному, рослому человеку вдруг стало невмоготу разносить почту, хотя он вполне сознавал возможные последствия своей рискованной затеи, ведь именно из-за нее мелкий служащий Краневицер был вынужден с позором и скандалом покинуть австрийскую почту, которая немало кичится тем, что держит у себя на службе только надежных, энергичных и выносливых почтальонов. Однако в каждой профессии должен найтись хотя бы один человек, охваченный глубокими сомнениями и готовый вступить в конфликт. Именно для разноски писем требуется скрытый страх, сейсмографическая чувствительность к сотрясениям, которая обычно признается лишь за более высокими, за высочайшими профессиями, как будто бы почта не может также переживать кризис, как будто бы для нее не существуют Мышление — Воление — Бытие, не существует то щепетильное и благородное самоотречение, какое обычно приписывается всевозможным людям, которые, получая более высокое жалованье и восседая на кафедрах, вправе размышлять о доказательствах бытия Божия, раздумывать на темы Ontos, On, Aletheia [77] или, допустим, о возникновении Земли или вселенной! Однако безвестному, плохо оплачиваемому Отто Краневицеру приписывали только подлость и забвение долга. Не было замечено, что он впал в раздумье, что его охватило удивление, а это ведь вообще начало всякого философствования и вочеловечения, и, присмотревшись к вещам, которые вывели его из равновесия, нельзя отказать ему в знании дела, ибо никто, кроме него, тридцать лет разносившего почту в Клагенфурте, не был в такой мере способен вникнуть в проблему почты, в то, что есть в ней неразгаданного.

77

О сущем, сущее, истина (древнегреч.).

Наши улицы он знал вдоль и поперек, с одного взгляда определял, какие письма, бандероли, пакеты были должным образом франкированы. Да и тонкие и тончайшие различия в адресовке — «Е. П-ву» [78] или просто имя, без предваряющих его «господин» или «госпожа», «Проф. д-ру» — больше говорили ему о манере поведения, о конфликтах между поколениями, о социальных сигналах тревоги, чем могли бы когда-нибудь вызнать наши социологи и психиатры. При неверных или неполных данных отправителя ему вмиг все становилось ясно, разумеется, он без труда отличал письмо родственников от делового послания, письма почти что дружеского свойства от писем свойства интимного, и этому выдающемуся почтальону, взявшему на себя весь риск своей профессии как крест за всех остальных, пришлось испытывать ужас у себя в квартире перед растущей горой почты, мучиться невыразимыми угрызениями совести, совершенно непостижимыми для других людей, для которых письмо — это просто письмо, а бандероль — бандероль, и только. Если же кто-то подобно мне сделает хотя бы попытку собрать всю свою почту за несколько лет и сесть перед этой грудой (а такой человек будет все же стеснен, ибо это всего лишь его собственная почта, которая не позволяет усмотреть более широкие связи), тот, наверно, поймет, что почтовый кризис, даже если он имел место в маленьком городе и длился всего лишь несколько недель, куда более поучителен, нежели наступление дозволенного, официального, всемирного кризиса, который так часто вызывают из легкомыслия, и что способность мыслить, которая встречается все реже, должна быть признана не только за привилегированным слоем общества и его сомнительными представителями, размышляющими по должности, но также и за Отто Краневицером.

78

Его Превосходительству.

Со времени дела Краневицера во мне многое незаметным образом изменилось. Малине я должна это объяснить, и вот я объясняю.

Я: С тех пор я знаю, что такое тайна переписки. Сегодня я уже вполне могу это себе представить. После дела Краневицера я сожгла всю свою почту за много лет, а затем начала писать совершенно другие письма, большей частью по ночам, до восьми утра. Но эти письма, которые я никуда не отсылала, для меня очень важны. За последние четыре-пять лет я написала, должно быть, около десяти тысяч писем самой себе, в них было все. Многие письма я даже не вскрываю, я пытаюсь освоиться с тайной переписки, подняться на высоту мысли Краневицера — постигнуть то недозволенное, что может заключаться в чтении письма. Но у меня еще случаются рецидивы, когда я вдруг вскрываю одно из них и читаю, а потом даже оставляю лежать, так что ты, например, мог бы его прочесть, пока я на кухне. До того небрежно храню я письма. Так что дело не в кризисе почты и писания писем, с чем я не вполне справляюсь. Я снова поддаюсь любопытству, время от времени надрываю какой-нибудь пакетик, особенно перед Рождеством, и пристыженно достаю шейный платок, свечу из пчелиного воска, посеребренную головную щетку от моей сестры, календарь от Александра. Настолько я еще непоследовательна, хотя дело Краневицера могло бы помочь мне исправиться.

Малина: Почему для тебя так важна тайна переписки?

Я: Не из-за этого Отто Краневицера. Из-за меня самой. Из-за тебя тоже. А в Венском университете я поклялась на жезле. Это была моя единственная клятва. Ни одному человеку, ни одному представителю религии или политики я вообще не способна была дать клятву. Еще ребенком, когда я не могла сопротивляться иным образом, я сразу серьезно заболевала, у меня начинались настоящие болезни с высокой температурой, и меня невозможно было побудить в чем-то поклясться. Всем, кто дает одну-единственную клятву, приходится гораздо тяжелее. Множество клятв наверняка можно нарушать, единственную — нельзя.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: