Шрифт:
Ах, надо же! Мужик, что бревно. Не потому, что тюрьма вытравила из меня живые инстинкты и желания, не потому, что я сознательно не хотел изменять Ксении. Такая вот чертовщина произошла — женщиной для меня была только она. Она одна, все прочие, как говорил когда-то один мой приятель «были лишены вторичных половых признаков». С этим я ничего не мог поделать, видимо, прослыв у сестричек жалким импотентом. «Ах, бедняга, а ведь еще не старый и собой ничего!»
Не будем прибедняться. Думаю, интерес ко мне со стороны представительниц медперсонала объяснялся и не одним любопытством экспериментаторов. Кое-кому я, пожалуй, и вправду был небезразличен, по крайней мере, одной.
Апостолосу Захариадису его имя годилось, как никакое другое. Провидчески окрестили его родители. Когда этот гибрид крылатого Серафима и евангельского вещателя в окружении почтительной свиты воцарялся в моей палате, мне всегда это приходило на ум. Апостолом с учениками являлся он обращаемому больничному народу. Любая, ничего порой не значащая фраза обретала силу откровения, слагаемого Писания. Стоило Апостолосу, скажем, изречь: «Повязки менять ежедневно», как потрясение от мудрости Учителя начинало светиться на лицах взыскующих Истины. Вопросов, в отличие от слушателей Христовых апостолов, тут никто не задавал. Только отвечали на его вопросы. И мгновенно. Не отводя взоров от Вещающего.
А вот она смотрела на меня, и тоже неотрывно. Хотя всегда стояла позади всех. Да и что ей за нужда лезть вперед! Во-первых, это нарушало бы субординацию — не для молоденькой стажерки место близ Самого. Да и ни к чему было Елене, Елена ее звали, протискиваться ближе. Ее чернокудрая голова и из заднего ряда маячила над головами прочих. Думаю — чернокудрая, хотя видна была только тонкая темная полоска над лбом, а шапочку так и распирала непокорная копна. Глаз же шапочка, естественно, не скрывала. Черные, лишенные зрачков глаза.
Мрачный, почти гнетущий блеск гнездился в этих глазах без зрачков. И блики его били мне по глазам. И ни одного движения, ни одной попытки привлечь к себе мое внимание. Огромная, могучая, несуетная.
В ночь перед выпиской я долго не мог уснуть. Завтра, уже завтра чужая жизнь, чужая, я уверен, она не сможет стать моей, жизнь, набитая страхами, всосет меня в свою утробу. Или, наоборот, отшвырнет, выплюнет на обочину. Она уже сейчас, здесь, рядом, у самого лица. А завтра…
Это «завтра» громоздилось в темноте палаты свалкой неразличимых предметов, где-то там, за границами беспомощного света настольной лампы. Лампы с покорно понуренной головой металлического абажура.
В дверь осторожно постучали.
— Входите, — отозвался я. Светлый дверной проем почти заполнила высокая статная фигура в белом халате, белой шапочке.
— Что-нибудь случилось, Елена? — Ее очертания нельзя было спутать ни с чьими.
— Я дежурю сегодня ночью. Хотела посмотреть, не нужно ли вам чего-нибудь. И все… — На удивление голос у Елены, а я ведь его и не слышал ни разу, оказался тоненьким, воркующим, детским. Что так не вязалось с ее могучим сложением. Дверь она притворила.
— Все в порядке, девочка. Не волнуйся, иди отдыхай. — Она не пошевелилась.
— Иди, дружок, все в порядке, — повторил я. Меньше всего я был склонен к ночным доверительным беседам.
И тогда она рванулась к моей постели, рухнула на колени и, схватив мою руку, стала исступленно целовать ее.
Сцена выглядела нелепо, безвкусно сама по себе, а для моей-то жизни… Я даже не нашелся, как реагировать, что делать. И что должен делать мужчина в таких случаях?
Теперь света от склоненной лампы хватало, чтобы рассмотреть Елену, ее бледное лицо, темные, глаза, из которых ушел мрачный блеск, смытый быстрым дождиком слез.
— Простите, простите, но что делать, я люблю вас, люблю и все… Я бы никогда, но я подумала — вас завтра уже не будет… Я никогда не увижу вас, простите… — Она захлебывалась словами, точно пугаясь, что я не стану слушать.
Я продолжал молчать. Не потому, что не хотел обидеть ее тем, что ответить на ее излияния мне было нечем. Я просто не знал, что говорить. И тупо молчал, позволяя говорить ей. Говорить просительно и смиренно. Отчего совсем неожиданной оказалась решительность, с которой она вдруг сорвала с себя шапочку, распахнула халат, под которым иных одежд не обнаружилось.
Сокрушающая стремительность, с какой вырвались на свободу ее волосы, крупная грудь, все ее полноватое, но стройное, тело, смахивала на бунт заключенных, взломавших тюремные решетки и ринувшихся невесть куда, сметая оробевшую охрану.
А детский голосок эта властная стремительность не изменила:
— Можно, можно мне к вам?.. Я бы никогда, никогда не попросила, не решилась… Но завтра вас уже не будет. И все… Я так люблю вас…
Мне вдруг стало смешно: распростертая великанша произносит монолог с этим неподходящим к мизансцене «вы». Но через минуту я уже перестал улыбаться. Елена оказалась в моей постели. Правда, успел подумать: «А бабенка-то видать, умелая и бывалая. Такое учинить скромница не решится».