Шрифт:
— Испугался, сынок? Ничего. Все обошлось. И плакать было не нужно. — Переведя дыхание, пояснил: — Рой-то опять из той колоды вышел. Это уже третий — разбить ее мало. Ну и примостился он на самой верхушке на сухой гилке. Полез я за ним, уже вобрал почти весь в роевню, а гилка и подломилась. Шарахнулся я с высоты чуть ли не семи сажен да боком и угодил на дуплянку. Видишь, вон? Ахнулся так, что вершковая крышка отскочила вместе с гвоздями. Ты уж, сынок, собери рой и посади вечером в улей…
Отец закрыл глаза, покачнулся: ему снова стало худо.
Мы с матерью уложили его тут же на скамейке, подмостив под бок свежей мягкой травы. Потом я взял роевню — матка была там, и рой уже собрался вокруг нее. А вечером без чьей бы то ни было помощи я храбро пересадил рой в улей, загоняя дымком из дымаря особенно непокорных пчел. И, удивительно, ни одна не укусила меня, точно каждая чуяла, что имеет дело не с беспомощным мальчишкой, пугающимся одного пчелиного жужжания, а с серьезным учеником многоопытного учителя.
Отец пролежал в постели месяц, потом поехал в город к врачу. Врач обнаружил перелом трех ребер, распухшие почки и селезенку. Почти год отец ходил кособочась, опираясь на палку и жалуясь на грызущую боль в левом боку и пояснице, пил лекарства, отвар каких-то степных трав. Он похудел, пожелтел, согнулся и часто по ночам меня будили его стоны и кашель. Мать скорбно шепталась с соседками, и до моего слуха донеслось однажды незнакомое пугающее слово «чахотка».
Но вот наступила весна, засияло солнце, и, я не помню, в какой день, отец выпрямился, расправил плечи и с песней ушел в сад. Щеки его вновь покрылись здоровым румяным загаром, он перестал стонать по ночам. Видимо, нашлась и для отца «живая вода», срастила ребра, заживила легкие, и он снова, как прежде, в веселый майский день стоял посреди пасеки в соломенной шляпе с подвернутой сеткой и курил попахивающую донником длинную самокрутку. Вокруг него стояли теперь рамочные ульи — все до единого. Мрачных дуплянок и неуклюжих, выдолбленных из прелого ствола колодок не было ни одной. Лишь несколько пустых обветшалых ютились, как музейные экспонаты, в углу сада, но потом и их отец порубил на дрова. Без сожаления расправился со старьем отец. Новые пчелиные домики, окрашенные в зеленую, синюю, розовую краску, выстроились шахматными рядами на полянке.
Теперь вся жизнь пчелиных семей была у отца как на ладони. В любую минуту мог он открыть крышку первого, вызывающего какие-либо подозрения улья, вынуть по очереди все рамки и просмотреть их, взяв во внимание все, что нужно знать пчеловоду: жива ли и хорошо ли плодоносит матка, не кладет ли она только трутневую детву — в этом случае ее можно заменить более породистой, кладущей преимущественно личинки рабочих пчел. Ну а если обнаружатся лишние маточники, то и их можно удалить, чтобы предупредить изнуряющее пчелиные семьи бессмысленное роение.
Отец упорно выращивал, отбирал и укреплял особую, выносливую и способную летать за взятком на дальнее расстояние южную породу степных пчел. Он говорил:
— Лесная пчела не годится для донской степи: она привыкла летать близко — цветы у нее всегда под боком и хоботок у нее короче. Лесная пчела избалованная. Какое бы засушливое лето ни было, в лесу всегда найдутся влага и цвет сочный. Не то — наша степь. Тут надо летать далеко — иногда за пять-шесть верст, чтоб нужный цвет найти. И наша степная пчелка летает. Ей часом приходится и с полынка, и с кочки, и с осота медок брать. Цветов тут в степи много таких, каких в лесу или на севере не сыщешь. У нашей пчелы хоботок длиннее, она сумеет и в сухую погоду и в ветер нектар взять. Или, допустим, пчела кавказская, она пчела маленькая, нежная. До нашей степнячки ей далеко.
Много отец занимался и дикими травами-медоносами. Он считал, что нет ценнее, целебнее и ароматнее меда, чем мед со степного разноцветья. Синяк, чистяк, будяк, коровяк, «бабка» (особый вид синих васильков на тонком стебле), донник стояли у него в первом ряду. И он сожалел, что эти медоносные целебные травы постепенно исчезают: их вытесняют так называемые культурные травы-медоносы — эспарцет, клевер, фацелия, змееголовник.
— Не тот мед, что только сладок. Этак возьми сахарцу или патоки, разбавь водицей — вот и мед готов, — любил полушутя говорить отец. — Каждый мед должен свой вкус и аромат иметь. И с каждого цветка надо пчеле свой мед взять. Чтобы мед был пользительный для здоровья, надобно знать, какие цветы какой мед дают.
Отец умел находить в степи нужные медоносные злаки и, чтобы брать с них мед, перевозил иногда пасеку за много верст. Один раз он умудрился во второй половине августа, когда все медоносные цветы в степи высохли, взять мед с расцветшей после обильных дождей полыни. Правда, мед оказался горьким, как сама полынь, но прославился как целебный. За ним к отцу приезжали даже из дальних городов и станиц.
Всякому делу отец, сам не зная того, придавал поэтическую окраску. Пчеловодный «факультет» его оставил в моей памяти несколько таких незабываемых поэтических бесед-«лекций». Так, когда я уже был постарше, отец рассказал мне изумительную поэму в прозе о свадебном полете матки. Не знаю, откуда он позаимствовал этот рассказ — то ли вычитал в одной из книжек, то ли услышал от других подобных себе энтузиастов-пчеловодов. Но мне думается, история оплодотворения пчелиных маток, хотя и родилась из книжных источников, все же главное в ней — фантазия, в которой научная достоверность переплелась с поэтической вольностью. Конечно, ни я в то время, когда впервые услыхал эту историю, ни сам рассказчик даже не подозревали, что есть на свете такая серьезная штука — поэзия. Ни один сказитель прекрасных легенд и сказок не задумывается над вопросом, поэтично ли, прекрасно ли то, о чем он поет или рассказывает. Душа поет, душа рассказывает, и что спетое и рассказанное прекрасно и поэтично — это как будто не интересует самого певца и рассказчика, главное, чтоб складно пелось и рассказывалось.
Вот так, совсем не помышляя о поэзии, своими, почти песенными словами отец передавал поэму о брачном полете пчелиной матки.
Мне очень трудно восстановить рассказ словами отца, я попытаюсь только вкратце изложить его содержание.
…Тепло, светит ясное апрельское солнце, а небо, как голубой свод в храме, такое высокое, что никакой горы не хватит, чтоб достать до него. В такой день матка-царица готовится к своему первому свадебному вылету. Вокруг нее так и вьются «фрелины» (фрейлины), ублажают ее, прихорашивают. А она, сердечная, важничает, красуется и вся так и дрожит крылышками и блестит, как золотая. Все ближе и ближе подбирается она к летку, а за нею целая свита трутней-ухажеров — штук с полсотни, а то и более, увивается.