Шрифт:
— Бальзак советует мне ехать в Россию. Что скажете?
Берлиоз смотрит, полуопустив веки, и Глинка чувствует тяжесть его взгляда. Перед ним сидит человек усталый, но, кажется, уже привыкший к этому своему состоянию.
— Я бы считал своим долгом помочь вам в Петербурге во всех ваших делах! — вырывается у Глинки.
Именно такого ответа и ждет от него Берлиоз. Он удовлетворенно склоняет голову и минуты три молчит, раздумывая. Потом говорит с едва уловимой усмешкой:
— Лист утверждает, якобы в России только итальянцы могут усладить слух вельмож. Я же никогда не писал для чьей-либо услады…
«Я сам от этого немало страдаю», — хочется ответить Глинке, но из чувства достоинства он считает нужным возразить:
— Лист преувеличивает.
— Не скажете ли, друг мой, что вам так уж хорошо в Петербурге? — понимает его Берлиоз. — Нет, друг мой, истинный художник не должен рассчитывать на скорое признание, слишком много возле него более удобных для славы посредственностей. И, право, художнику надо больше заботиться о продлении своей жизни…
Он любит говорить намеками, притом скорее выражая сегодняшнее свое настроение, чем сложившиеся с годами убеждения. И остерегается спорить. Каждый навязанный ему спор вызывает в нем чувство неловкости за себя, словно собеседник из-за него заведомо зря теряет время.
— Впрочем, вы, друг мой, большой художник, — замечает он с искренним чувством, — и вам я готов поверить. Россия — страна будущего. Так думал Вольтер и так, может быть, подражая ему, говорит Дюма. Ее искусство, по вашим словам, должно быть народно, близко простолюдину. Какой же мыслью должен в этом случае обладать он, этот человек, говорят, еще далекий от революции и задавленный нуждой?..
— Вы забываете о том, что подлинное искусство всегда проникнет в душу, — осторожно возражает Глинка, стараясь понять, действительно ли близки Берлиозу идеи революции и нужды простых людей, — столь много противоречий в этом человеке, в его жизни и поведении.
— Искусство философично, по всегда ли ясна философия в чувствах? Чувство стихийно и безотчетно, мой друг. И для такого чувства музыка обязана быть простой. Музыкант должен попросту владеть им, не опускаясь до того, чтобы дать о себе судить. Впрочем, не утруждайте себя возражениями на этот счет. Пусть я буду не прав!.. Обо всем этом уже приходилось спорить в дни, когда состоял я учредителем «общества равнодушных ко вселенной».
Но Глинка должен досказать начатую мысль. Категоричность суждений Берлиоза чем-то обижает его. И не хочется ему видеть композитора надломленным жизнью, лишенным ее светлых и простых радостей, а именно таким предстает сейчас перед ним этот человек, прозванный «Наполеоном музыки».
— Вам нравится моя первая опера, а не в ней ли простолюдин достигает вершин человеческого чувства, понимая под чувством гордость, самоотверженность, способность на подвиг? — говорит он. — Что же в ином случае вам нравится в ней? Музыка неотъемлема в опере от ее мысли.
— Пусть так, — соглашается Берлиоз. — Музыка чудесна. Я напишу о вас. А второй вашей оперой вы стали еще ближе мне. Вы разбили каноны в России, как здесь их разбил я, и, может быть, Мейербер и, конечно, Бетховен… Впрочем, о вас говорят как о создателе национальной оперы. Русским это яснее. Я не о том намерен писать. Не о характере русской музыки. В создании французской оперы участвовали иностранцы, среди них немец Глюк. Новым для музыки пусть будет сила контрастов в композиции, сила драматизма, недоступная для музыкальных посредственностей. Национальное — это сейчас, видимо, не главное…
— Вы неправы! — резко бросает Глинка.
— И вообще, у музыки свои темы, — продолжает Берлиоз. — Ее темы…
Он обрывает фразу и смотрит в сторону, как бы говоря сам с собой и куда-то переносясь мыслью. Потом спрашивает, спохватившись:
— Вы собираетесь в Испанию?
— Да.
— Мария Ресно — полу испанка. Она хорошо знает эту страну и может вам много рассказать о ней. Она очень талантлива и умна — Мария…!
Глинка знает, что Берлиоз в увлечении ослеплен его. Ресио красива, но бездарна. Он слышал ее в Париже. И сейчас Михаил Иванович огорчается не за нее, а за Берлиоза… Чего стоят его мысли о музыке и современном обществе, если плохую певицу он возводит в крупные таланты? И все из собственной слабости! Впрочем, он ли, Берлиоз, один такой? И все же трудно простить Берлиозу эту ошибку. В чем бы другом, по в искусстве личное расположение к человеку не может затемнить его недостатки. Так кажется Глинке. Сам он никогда не отступал от этого правила. Не отступал от него и Пушкин.
Михаил Иванович переводит разговор на другое и вскоре раскланивается. Уходя, он еще раз приглашает Берлиоза в Петербург. Ночыо, наедине с собой, возвращаясь к разговору, он приходит к мысли, что и эта причина задержки в Париже — потребность более близкого знакомства с Берлизом — пожалуй, исчерпана. Он, Глинка, глубоко любит композитора, но не подавлен им, не восхищен настолько, чтобы потерять голову или, вернее, сердце… И, право, надо ехать в Испанию, в народ, к природе, к жизни, свободной от актерской неровности, от бремени самолюбия и самовозвеличивания, от всего того, чего так много здесь.
Но еще некоторое время проводит Глинка в Париже, дожидаясь денег от матери, ее разрешения на поездку и работая совсем над другим, уже не относящимся к парижским театрам, — над симфонией «Тарас Бульба». Впрочем, он пе знает, что это еще будет… Украина снова оживает в его мыслях. Гоголь владеет воображением. Кобзарь Остап Вересай бредет с Улей по шляху… Разговоры с Шевченко вспоминаются в подробностях. И как хорошо работать, не мучась, подобно Берлиозу, над отношением музыки к слову, не растекаясь мыслью и чувствами, не думая о том, что надо готовить для французского театра.