Шрифт:
Но спутник не ответил ничего; на его темном, угрюмом лице вспыхивал теперь пятнами румянец; глаза с нетерпением впивались в даль, стараясь разглядеть среди стволов деревьев очертания печерских стен. Лошади словно понимали состояние своих господ: они неслись теперь во весь опор, обгоняя по дороге горожан в грубых деревянных санях, козаков и богомольцев, поспешавших в Печеры. Лес начинал редеть… Вот наконец показались и стены печерские, из–за них ослепительно блеснули купола Печерского и Вознесенского монастырей. Миновавши браму, всадники поскакали по широкой и прямой улице и остановились у въездных ворот Вознесенского монастыря… Прямо против них находилась и лаврская брама. Народ толпился у нее массами, ежеминутно заглядывая вовнутрь монастыря.
— Слава богу! — воскликнул Богдан, осаживая взмыленного коня и бросая поводья на руки подскакавшего козака, — служение еще не началось: ждут владыку.
Спутник его ничего не ответил. Несмотря на угрюмую и суровую наружность козака, он казался настолько взволнованным, что решительно не мог говорить. Молча соскочил он с коня и вошел вместе с Богданом в монастырский двор.
Во дворе было уж шумно и людно. Толпы богомольцев стремились в открытые двери храма; монахини шли строгими рядами, опустивши головы и закрывши лица черными покрывалами, с длинными четками в руках; только молоденькие послушницы, с бледненькими личиками, украдкой выглядывали на прохожих из–под своих аксамитных шапочек. Торопливо прошли козаки среди богомольцев и остановились у маленькой кельи с завешенными окнами…
В келье старичок священник, скрестив руки на темноволосой голове девушки и поднявши к иконе глаза, шептал молитвы старческим, разбитым голосом. В келье было так тихо, что пролети муха, слышен был бы удар ее крыл. Голова молодой девушки пряталась в складках рясы старика; бледные губы ее тихо шевелились, и если б он мог услыхать то беззвучное слово, которое шептали они, — то услышал бы: «Прощайте, прощайте… прощайте навсегда!»Наконец старик окончил свои молитвы и, произнесши вслух: «И ныне, и присно, и во веки веков», хотел уже благословить белицу, как вдруг сильный нетерпеливый удар в двери заставил его оборваться на полуслове.
Белица вздрогнула и поднялась во весь рост. Какой–то смертельный холод пробежал по всему ее телу с ног до головы; с лица ее сбежали последние кровинки, расширенные глаза устремились с тревогой на дверь. «Пришли, — пронеслось в голове ясно и отчетливо. — Конец!».
Стук повторился.
— Мужайся, мужайся, дитя мое, — произнес дрогнувшим голосом схимник, поднося ей крест с ряспятием.
Белица взглянула на распятие; казалось, вид его пробудил в ней оцепеневшие было силы; она прижалась своими бескровными губами к холодному металлу креста и, не будучи в состоянии произнести слова, кивнула головою священнику, указывая на дверь.
Засов упал. Дверь распахнулась. На пороге кельи остановились два козака. Белица взглянула на них широко раскрывшимися глазами. Протяжный, мучительный крик огласил вдруг молчаливые своды кельи. В глазах послушницы потемнело, и, чтобы не упасть на пол, она должна была ухватиться руками за стену.
— Ганна! — вскрикнул в свою очередь Богдан при виде бледной, как полотно, монахини и отступил назад.
Несколько мгновений в келье стояло страшное, глухое молчание. Спутник Богдана остановился поодаль, молча, не спуская с белицы своих потемневших глаз. Священник с изумлением смотрел то на одного, то на другого, не понимая, что произошло, что случилось здесь.
— Брате, — прошептала наконец Ганна, глядя с укором на сурового козака. — Зачем… в такую минуту?.. Я просила… тяжело…
Богдан подошел к Ганне.
— Ганна, дитя мое, что ты задумала сделать с собой? — заговорил он, сжимая ей обе руки и заглядывая нежно в глаза.
Ганна подняла голову, и вдруг глаза их встретились.
— Дядьку! — вскрикнула она порывисто, с ужасом вырывая из его рук свои. — Вы… вы седы!..
— Так, голубко, — произнес Богдан с горькою улыбкой, проводя рукой по своим темным волосам, в которых теперь резко блестели густые серебряные нити. — Горе, говорят, только рака красит, а человека кроет снегом.
— Горе… горе, дядьку? — прошептала Ганна, чувствуя, что слова замирают у ней в горле.
— Так, горе: все сожгли, все отняли у меня.
— Татаре?! — вскрикнула в ужасе Ганна.
— Свои, — улыбнулся горько Богдан, — вельможная шляхта; татаре милосерднее… Убили деда, бабу… Елену увезли, Оксану, а Андрия, дитя мое родное, истерзали на смерть!
Мучительный стон вырвался из груди Ганны:
— Андрийко… любый мой!.. — Голос ее оборвался; она закрыла лицо руками и прислонилась головою к стене.
Несколько минут все молчали в келье, слышно было только, как глубокое порывистое рыданье подымало грудь белицы; из–под сомкнутых, тонких пальцев ее струились слезы, падая крупными каплями на черное сукно. Наконец Ганна отняла руки от лица.
— Дядьку, любый мой, — проговорила она едва слышно, горячо прижимая его руку к своим губам, — бог посетил, он же и успокоит… Я буду молиться за дитя… за вас… за всех.
— Друг мой, голубка моя! — притянул ее к себе Богдан, тронутый до глубины сердца ее молчаливым сочувствием, и крепко поцеловал ее в лоб. Ганна сильно вздрогнула и отшатнулась, но Богдан не заметил этого. — Молиться… да, все мы должны молиться, но время тихой молитвы прошло, — продолжал он, не выпуская ее рук, — потому что скоро уж негде будет вам и молиться: отберут ваши храмы, разрушат алтари, отнимут священные сосуды для панских пиров… Ты многого не знаешь, закрывшись от бедного терзаемого люда этой холодной стеной. Тут, конечно, отрадный да тихий покой и любая утеха в молитве, а там, — указал он энергичным жестом в сторону, — выйди взгляни: там стон стоит и разлилась по всей родной земле туга! Я искрестил Украйну; я видел везде чудовищные зверства; в глаза враги смеются над нашими правами, над нашей верой и терзают народ! Перед его великим горем все наши муки и боли так ничтожны, что тонут бесследно в море людских слез… — Богдан остановился на мгновенье.