Шрифт:
— Им и не то приходилось выносить… Ну, пусть, это была ошибка, слепой взрыв измученных людей… Но ведь, если говорить правду, что ты для них? ты им такой же враг, как и все, как твой брат…
— Я?.. — с ужасом и укором спросил Мижуев.
— Ну, и ты!.. Ты так же пользовался их потом и кровью, как и другие… Если ты и не душил их, а иногда помогал… так… это ведь, право… небольшая заслуга…
Разбитое, с нависшей губой и запухшим глазом лицо Мижуева стало страшно и жалко.
— Значит, они, по-твоему, правы были бы, если бы и убили меня?.. задыхаясь; как рыба на песке, с ужасом спросил он.
Николаев побледнел, и только еще сильнее задрожали его пальцы, рвущие кисти пояса.
— А если так, ты… — начал Мижуев, чувствуя, как падает в холодную бездну.
И тут произошло то, что было самое омерзительное: на лице Николаева мелькнуло трусливое выражение, глаза его забегали с затрудненным выражением какой-то скрытой мысли, и вдруг он стал говорить фальшиво звучащие, бледные примирительные слова. И с чуткостью маньяка Мижуев понял их сокровенный смысл: Николаев боялся ссоры — чтобы Мижуев не отказался дать денег на задуманный им журнал. И странно — Мижуев вдруг страшно сконфузился. Он замолчал. Замолчал и Николаев, и краска выступила на его всегда смелом и мужественном лице. С минуту они смотрели друг другу в глаза, и в течение этой минуты бесследно растаяла и исчезла та, казавшаяся такой прочной и искренней, связь, которая столько лет связывала их.
И когда через полчаса Мижуев уходил, это были уже не два близких человека, а два врага, ненавидящие и презирающие друг друга.
Потом Мижуев видел себя в вагоне, в длинную глухую ночь. Это было после того, как он, должно быть, полусумасшедший, кидающийся из стороны в сторону в нелепых и бессмысленных корчах, очутился у того человека, у которого когда-то отнял счастье. Он сам не знал, зачем нашел этого человека, и только увидев его непонимающий, ненавидящий взгляд, смутно понял: должно быть, ему хотелось найти хотя кого-нибудь, хотя врага, который бы взглянул в его лицо прямо, как в лицо человека.
Муж Марии Сергеевны стоял перед ним, худой, с длинными бледными волосами, и смотрел прямо в глаза горящим неутолимой ненавистью взглядом.
— Что вам угодно? — с трудом спросил он. — Вам мало… вы еще издеваться надо мной пришли? Вы думаете, что вам уже все позволено?..
Мижуев не помнил, что он говорил ему, но отчетливо помнил, как на лице этого человека выразилось сначала недоумение, потом смутное понимание, а потом холодная, непримиримая и даже торжествующая насмешка.
— Ага… — тихо выговорил он, — значит, оказалось кое-что, чего и за деньги не купишь?.. Это хорошо…
И он стал смеяться все громче и громче, а потом выгнал Мижуева, как собаку. И Мижуев ушел. Он уже потерял ту живую нить, которая привела его к этому человеку, и не знал, зачем пришел, что надо говорить, как уйти.
Ночью в вагоне он не спал. Неясные, но громадные образы томили его. И рисовался образ большого человека, человека, который знает всю жизнь и всю правду о жизни. Как и когда пришло ему в голову ехать к великому писателю, старику, имя которого он с детства произносил, как самое большое слово в мире. Помнил только, что когда пришло, то почувствовалась легкость и надежда необычайная. И было легко и радостно, пока не был получен ответ на посланную телеграмму. Но когда он понял, что великий старик согласен принять его, все пропало. Стало казаться, что его принимают только потому, что он миллионер Мижуев, а до него самого нет и не может быть дела и этому единственному человеку. Тогда все упало, и Мижуев увидел, что это смешно, что никуда ему не надо ехать, что никто не скажет ему ничего такого, чего бы он сам не знал. И мелькнула в нем первый раз в жизни мысль отказаться от своего состояния, стать бедным, таким, как все люди. Но еще прежде, чем мысль эта была им понята, он уже знал, что это невозможно.
— Почему? — спрашивал себя Мижуев, напряженно вглядываясь в темные призраки, проносившиеся за окном вагона.
И в ответ представились ему жалкие и смешные картины: он, человек, который всю жизнь пользовался самым лучшим, что есть в жизни, и который может пользоваться им, вдруг нарочно станет нищим, будет ходить в контору, получать двадцать рублей жалованья, а дальше… может быть, женится на скромной барышне, переписывающей на машинке?.. Это глупо!..
— Почему глупо?
Неизвестно почему, но глупо и смешно, как все сентиментальное и бессмысленное.
Над головой повисла темная громада, и знакомое ощущение мучительной пустоты охватило со всех сторон. Тогда Мижуев впервые почувствовал приближение конца и с тех пор знал его.
Была еще одна судорожная вспышка: он вспомнил, что где-то там, далеко, есть женщина, обиженная, несчастная, которая когда-то любила его. Но эта вспышка потухла так же быстро, как все, что теперь загоралось и потухало в его мозгу.
Мучительно ясно стало, что ему некуда ехать. Он был всегда и везде тем, чем и был. Ничто не могло исцелить того, что навсегда исковеркано в его душе.
И эта мысль, — мысль, что никуда не надо ехать, и каждый новый, шаг только новое звено тоски и страданий, пришла кругло и отчетливо в мозг Мижуева и теперь.
Он тяжко вздохнул, оторвался от плывущих мимо зеленых ненужных берегов Средиземного моря и закрыл глаза.
И сейчас же ему стало слышно, что говорят вокруг.
— А удивительно, знаете, — говорил молодой русский голос, — когда едешь скорым поездом с севера на юг, кажется, что весна приходит не по дням, а по часам… прямо так и летит навстречу… Я не могу этого выразить, но мне кажется, что выше наслаждения не может быть. Вчера еще все было серо, холодно, сегодня уже попадаются проталины и талый снег между березками… а завтра уже небо голубое… Ах, хорошо!..