Шрифт:
В динамитной мастерской я тоже работал несколько недель - без каких либо несчастных случаев, если не считать того, что мои пальцы были покрыты порезами и ожогами (азотная кислота очень зла!). Разумеется, всё наше химическое оборудование было весьма примитивным - всю нашу "химию" и даже "лабораторию" мы после работы прятали в большие чемоданы на тот случай, если бы в комнату пришла хозяйка. При смешивании азотной кислоты с глицерином выделяются вонючие и вредные пары, - поэтому операцию эту мы проделывали всегда на каменном полу возле камина, камин служил нам вместо вытяжной трубы.
Самым интересным моментом было испытание. Для этого мы брали с собой приготовленные нами снаряды, запальные трубки и с дорожными мешками за спиной ("рюкзаки") отправлялись с нашим "профессором" (так мы называли нашего химика Черняка) за несколько километров от Женевы в горы - по большей части на гору Салев. И там производили испытания. Все они проходили благополучно. Однажды только едва не произошло несчастье - по милости той самой нетерпеливой девицы, о которой я упоминал выше. У нас было такое правило: каждый из учеников под присмотром "профессора" приготовлял свою бомбу; затем на месте испытания сам "заряжал" ее им же приготовленной запальной трубкой - на значительном расстоянии от всех остальных - и сам бросал снаряд.
Девица, о которой идет речь, всё это сделала - бросила свой снаряд, но он не разорвался; она немедленно бросилась к нему. "Профессор" успел схватить ее за юбку - он объяснил ей, что это очень опасно: снаряд может взорваться через несколько мгновений, если в нем есть какие-нибудь дефекты (например, плохо приготовленная гремучая смесь). Прошло несколько минут. С разрешения "профессора" девица подобрала свой снаряд и снова его бросила - но с таким же результатом: снаряд не хотел разрываться. Выждав некоторое время, "профессор" приблизился к нему, чтобы его взять - но как раз, когда он находился уже вблизи его, что-то в кустах зашипело - и снаряд взорвался. К счастью, наш "профессор" был достаточно далеко от него и успел закрыть голову руками, но всё же был опален и поцарапан. Он едва не погиб вопреки своим собственным предупреждениям... Я был очень горд тем, что мой снаряд блестяще выдержал испытание: он взорвался как следует, когда я изо всей силы метнул его. Я благополучно прошел школу.
Помню, как-то в воскресенье я сидел у передвижного кресла Михаила Рафаиловича. Мы о чем-то разговаривали. Во время разговора послышался отдаленный взрыв.
– "Это, вероятно, в каменоломне!" - заметил один из присутствовавших. Но я заметил, что Михаил Рафаилович поморщился и осторожно взглянул на меня. Когда все разошлись, он сказал мне: - "Пришлите завтра ко мне профессора! Как он не понимает, что нельзя эти опыты устраивать по воскресеньям - ведь по воскресеньям работ не бывает. Вот подождите - я ему намылю голову!" И, действительно, намылил.
Еще летом 1904 года, когда я работал в Московском комитете партии, меня произвели в "агенты Центрального Комитета". Это было очень ответственное повышение. Теперь на мне лежали уже некоторые общепартийные задачи, касавшиеся не только работы в Москве и Московской губернии. Мне сообщили новый пароль для агентов Центрального Комитета. В конце 1904 года у меня в Москве состоялось деловое свидание с Николаем Юрьевичем Татаровым, недавно приехавшим из сибирской ссылки.
Я знал, что он был крупным партийным работником, но что он принадлежит к центру партии, я узнал, когда он, сказав мне партийные пароли, вдруг назвал мне цифру. В ответ я назвал ему свою цифру. Сумма их должна была составить 101 - это служило признаком того, что оба мы являемся "агентами Центрального Комитета". В начале августа 1905 года Татаров приехал из России в Женеву, где мы с ним вскоре и встретились - кажется, у кресла Михаила Рафаиловича. Встретились уже как знакомые. Это был высокого роста, красивый и статный человек с большими и холеными русыми усами. В его внешнем виде было что-то гвардейское: он держал грудь навыкате. Я знал, что за ним стояло большое революционное прошлое, пять лет ссылки в Сибири, кажется, устройство там большой партийной типографии, которая продержалась целый год. Все относились к нему с уважением.
В начале сентября приехал из России также Борис Викторович Савинков, а за ним и мой друг - Абрам Гоц, брат Михаила Рафаиловича. Большую часть времени мы проводили с ним вместе у Михаила Рафаиловича в его отеле. Я подозревал, что у Абрама были в России какие-то очень ответственные поручения, о которых он говорил с Савинковым и с Михаилом Рафаиловичем, но, конечно, ни о чем его не спрашивал. Я хорошо помнил золотое правило революционера: "говорить не о том, о чем можно, но только о том, что нужно".
Как с Абрамом, так и Михаилом Рафаиловичем, мы много времени проводили вместе, причем разговаривали не только о революционных делах - Михаил Рафаилович, хотя и был прикован к своему креслу, оставался человеком живым, общительным и даже веселым и интересовался всем, решительно всем на свете. Со мной он привык обращаться, как с Абрамом, который был на много его моложе, обращался с нами, как со своими сыновьями. А мы ему платили тоже сыновней любовью и преданностью. Было ему тогда 39 лет, Абраму - 23 года, а мне - 24.
8 сентября в Петербурге к члену петербургского комитета партии, Евгению Павловичу Ростковскому (партийная кличка "Борода", у него, действительно, была большая, красивая борода), явилась на место его службы - он служил не то в банке, не то в каком-то страховом обществе - незнакомая дама под вуалью и передала письмо, сейчас же быстро удалившись. Как значительно позднее выяснилось, написано было это письмо крупным служащим Департамента Полиции, Леонидом Меньшиковым, который хотел, по его позднейшему признанию, этим письмом оказать услугу революционерам, которым, как он уверял, он тайно сочувствовал.