Шрифт:
Джулиан смаковал куропатку и соображал, чем, черт возьми, будет заниматься с Джун в Париже. В конце концов, есть же рамки, притом весьма жесткие, если она никогда прежде ни с кем не бывала в постели. Это он одобрял, но ввиду того же обстоятельства медовый месяц с ней предвещал нечто вроде испытания. Убеждая себя, что справится, он с вызовом перебрал в памяти собственный опыт: местная интеллектуалка легкого поведения в Оксфорде; та поразительная женщина, с которой он познакомился на охоте в Норфолке; и миссис Трэверс, неизменно возбуждающая в свои сорок с лишним лет. Странно: хоть он и побывал с ней в постели четыре раза, мысленно он по-прежнему называл ее «миссис Трэверс». Порой он пытался небрежно произнести про себя «Изобел», но результат ни разу не устроил его. У миссис Трэверс имелись муж, любовник, живущий в ее доме, и целая вереница молодых мужчин. Нрав у нее был прекрасный, она совершенно беспечно лгала им всем и, пока они делали вид, будто верят ей, была очень добра к ним. От нее он узнал, что все должно длиться вдвое дольше, чем он считал необходимым; но, за исключением ее досадной привычки (когда она увлекалась по иным причинам) называть его Десмондом, этот эпизод оказался столь же приятным, сколь и поучительным.
Подкрепленный этими мимолетными утрированными воспоминаниями, он надменно решил, что Гаррисона, пожалуй, лучше все-таки не увольнять. Гаррисон служил у них офис-менеджером и занимал эту должность почти двадцать лет. В сущности, Джулиан был не в том положении, чтобы увольнять его, но любой человек хоть с каплей воображения заметил бы, что методы Гаррисона безнадежно устарели и что его единственная забота (то есть снижение накладных расходов) начинает серьезно препятствовать развитию и даже портит репутацию фирмы. Своей должностью Гаррисон был обязан изворотливой дальновидности по отношению к дяде Джозефу, и заключалась она главным образом в тошнотворно диккенсовской и никчемной памяти на вражду и распри, которой дядя Джулиана, сам никогда и ничего не помнивший, от души наслаждался. Ладно, подумать об увольнении Гаррисона можно и в Париже. Он втайне хотел, чтобы Париж поскорее остался позади; Джун сказала, что вообще-то не говорит по-французски, и ни у кого из них не было там близких знакомых, но все же будет машина и можно ходить в кино. Джун считала, что французские фильмы гораздо лучше английских или американских – как раз сейчас она говорила об этом его отцу, и он, чтоб его, расспрашивал, почему она так думает. Бедняжечка, она вся раскраснелась и, конечно, понятия не имела почему. С внезапно вспыхнувшим стремлением оберегать ее, он коснулся ее руки, нервозно комкающей под столом салфетку. От его прикосновения она повернулась к нему с такой сияющей благодарностью улыбкой, что на миг он понял, что любит ее.
Слушая сложного в общении и привлекательного молодого человека Дейрдре, миссис Флеминг изучала лицо своего мужа – в настоящий момент неприкрыто, почти оскорбительно лишенное выражения, – а тем временем он выяснял у Джун ее предубеждения и пристрастия. Это отсутствие выражения было настолько полным, что она в него не верила, хотя наблюдала множество раз, и теперь вглядывалась пристальнее обычного (возможно, из желания защитить Джун?) – искала на его лице какие-нибудь следы ума. Но его большой бледный лоб был гладким; бледно-голубые, почти круглые глаза не имели даже известной пристальности искусственных; а его губы – такие непохожие друг на друга, настолько непарные, что невозможно было думать про них «рот», – касались одна другой и разделялись во время еды или разговоров, словно их не интересовало ни то ни другое. Миссис Флеминг полагала, что в такие моменты мозг ее мужа неистово работает, но отгораживался он так привычно и всецело, что она никогда не знала этого наверняка. Вероятно, ему было скучно. После первых трех лет их совместной жизни следующие двадцать она провела в борьбе с его скукой и, как внезапно поняла она сейчас, без малейшей надежды на успех, так как с самого начала он непредсказуемо и неумолимо противостоял ей. Именно он предложил устроить этот званый ужин; он воспротивился ее малейшей попытке оживить этот ужин менее подконтрольными гостями, и она, будучи в обособленном и опасном положении, зная лишь половину его замысла, не стала настаивать.
Теперь же, внезапно закончив с Джун, он наклонился к Дейрдре и негромко произнес педантичным тоном:
– А ты, дорогая моя Дейрдре, ни в коем случае не отвечай на письма до тех пор, пока ожидание получателя не будет притуплено отчаянием. И ты никогда не станешь Клариссой. Голос подведет тебя в телефонном разговоре, и твоя добродетель, не в силах уклониться каким-либо цивилизованным способом, беспокойно перевернется в своей двойной могиле.
А Дейрдре, знавшая отца достаточно хорошо, чтобы не благодарить его за подарок на день рождения, отозвалась:
– Дорогой мой папа, какой интерес может представлять для тебя мой голос или моя добродетель?
На что он с еле заметным проблеском злокозненности ответил:
– Никакого – если не считать того, что я изучаю конфликты, – и кротко уставился на свое апельсиновое суфле.
Миссис Флеминг поспешно уступила Луи Вейла Дейрдре для возобновления беседы. Сколько раз она сидела за этим столом, препятствуя вылазкам мужа – стоило чуть поспешить, и он оставался недоволен, чуть промедлить, и гостям бывал нанесен ущерб; и, вероятно, хуже всего было действовать вовремя, в чем он видел вызов и предпринимал еще более убийственные и изощренные атаки – неизменно против людей, лишенных остроумия или уверенности, чтобы дать отпор (как ему этого хотелось бы). Однажды она пригрозила вывести его из себя, но он, игнорируя тот факт, что это невозможно, заставил ее замолчать, заявив просто, что ситуация между двумя состоящими в браке людьми так мучительно знакома им, что потребность сделать ее загадкой для всех остальных безусловно очевидна. Не то чтобы она его боялась, но за двадцать три года он в буквальном смысле изнурил ее, следовательно, она никогда не предпринимала попыток публично расстроить его планы. Должно быть, предположила она, у него выдался тяжелый день. И она повернулась к Джозефу – он, как было известно ей, недолюбливал ее с простотой и непримиримостью, которые она находила трогательными и порой даже милыми.
Луи, понимая, что его бросили на прорыв, собрал зачатки агрессии и самообладания, оценил силы мистера Флеминга (причем неверно) – и был незамедлительно оконфужен выбранными мистером Флемингом работами Беллами [3] , к которым он приложил весь вес и многогранность своего ума. Вскоре они уже затерялись на высотах Тиуанако. Дейрдре необдуманно попыталась упомянуть пирамиды, но мистер Флеминг мягко отмел их, как куличики, и продолжал излагать и развивать теории Беллами, демонстрируя благожелательную блистательность, в которой Луи еще недавно отказывал ему.
3
Эдвард Беллами (1850–1898) – американский писатель и политический деятель, известный своим утопическим романом «Взгляд назад».
Лейла Толбэт принадлежала к тем женщинам, которые беседуют с мужчинами о себе, а с женщинами – о других людях. Когда же она не занималась ни тем, ни другим, она строго оценивала собственную внешность и гораздо менее строго – внешность других присутствующих женщин (в одиночестве она оставалась редко). Она понаблюдала за Джун и заметила, что та недостаточно опытна, аккуратна или богата, чтобы надеть свои лучшие чулки с длинным платьем; что она безрадостно и безуспешно колебалась между викторианскими и эдвардианскими фамильными драгоценностями и «бижутерией»; что у нее явные затруднения с прической и что она сбросила вес с тех пор, как купила палевое шелковое джерси, которое сейчас было на ней. А затем Лейла, пока ела суфле, повернулась, как всегда делала в таких случаях, к хозяйке дома. С миссис Флеминг она была знакома уже очень давно, и их дружба, ни в коей мере не близкая, не отягощенная ни соперничеством, ни интересом, вызванным симпатией, доставляла им тем не менее некоторое удовольствие как женщинам, знающим друг друга двадцать с лишним лет, при этом ни одна из сторон не разглашала мимолетных и вводящих в заблуждение подробностей своей частной жизни. Даже когда муж миссис Толбэт погиб в авиакатастрофе, она не призналась миссис Флеминг, насколько ей все равно и какое чувство вины в ней вызывает собственное равнодушие; но миссис Флеминг немногословно и изобретательно проявляла к ней в то время доброту, и она это помнила. Лейла держала свои догадки насчет жизни миссис Флеминг с мужем при себе – большего она не сделала бы ни для кого другого. Ей казалось, что миссис Флеминг пробуждает в ней лучшие чувства, и, хотя это означало ее нежелание видеться с миссис Флеминг слишком часто, ей нравилось, что ее принимают за сдержанную, незаинтересованную в частных делах, надежную особу, наделенную интеллектом в большей мере, чем на самом деле.
Однако в тот момент она свойственным ей образом озаботилась внешностью подруги: ее волосами, по-прежнему темными и густыми, но уже продернутыми одиночными чисто-белыми ниточками, заметными даже сейчас, при свечах, – особенно бросающимися в глаза, по мнению Лейлы, потому что хозяйка носила волосы без пробора аккуратно собранными на затылке; ее кожей – гладкой, ровного оттенка пергамента; ее глазами, которые выглядели так, словно становились временами ярко-голубыми и выгорели до оттенка воды под каким-то яростным светом. Если не считать глаз, в ее чертах не было ничего примечательного, но их абсолютная правильность и соразмерность придавали ей отличие особого рода, приятную и редкую элегантность, вероятно в большей степени преобладающую и, во всяком случае, являющуюся предметом осознанных стремлений во времена Джейн Остин чаще, чем сейчас. Вот чем объясняется, заключила Лейла, ее загадочное отсутствие возраста: она просто-напросто принадлежит к другой эпохе… и теперь стремительно приближается к положению бабушки. К собственным троим детям, в равной мере непривлекательным, десяти, двенадцати и четырнадцати лет от роду Лейла относилась как к жуткой одежде массового производства и благодарила Бога хотя бы за то, что им еще далеко до того возраста, когда они, вероятнее всего, начнут досаждать ей внуками.