Шрифт:
Петруня уже стоял на ветру у ворот.
– Сейчас – в туннель и стрелой вперед, – велел он полузамёрзшим голосом, залезая.
Андрей боялся, что в тёплом салоне "Вольво" суслопаровский язык оттает и начнет шевелиться больше, чем хотелось бы. Но Петруня, нахохлясь, молчал, и Андрей вдруг с удивлением догадался, что приятели по бане бывают иногда чуткими и понятливыми.
Всю дорогу Петруня проявлял чуткость, только один раз обронил:
– Заруливай к мечети Омейядов, а там пешочком.
Оливковая "Вольво" нырнула под приподнятый шлагбаум и длинной рыбой скользнула в пиковый туз старинных ворот.
Когда обогнули цитадель и замешкались в суете старого города, где эхом близкого базара толклись крошечные грузовички, сновали тележки с товаром – и вдруг прямо перед радиатором безрассудно пролетал велосипедист – Петруня спросил:
– Андрюш, а Дамаск в Библии помянут?
– Конечно.
– Сколько раз?
– Не знаю, может, десять.
– Ого! Надо будет всё почитать. От Ноева потока до наших дней.
– Потопа.
– Да, верно, темнота… Я, кстати, вчера такое открытие сделал… что халдеи, оказывается, был такой древний народ.
– Ну? И что?
– А раньше я всю жизнь думал, что это исключительно официанты в ресторане!
Замурцев посмотрел на пассажира, смутно догадываясь кое о чем.
– Ты что, вздумал меня подразвлечь?
Но лицо у Петруни ("кукишем" – по классификации мудрой Мисюсь) редко отражало что-либо, кроме покорности судьбе, и уличить его в таком низменном чувстве, как сострадание, не удалось.
– Какое тут развлечение! Гольная правда. Ты смотри лучше не на меня, а куда надо. Чуть старьёвщика не переехал.
Машин на площадке почти не было. Обычно здесь сплошные бело-голубые номера туристов и "дипы", но сейчас погода не та. Колонны Юпитера, облепленные лавками, посерели без солнца. И правильно, что никого нет: не туристский совершенно денек.
Петруня, вылезя из "Вольво", торжествующе сказал, указывая пальцем в сторону каменных римских столбов, пытающихся сохранить надменность посреди базарного прибоя:
– У тех-то, древних, храм был пошире!
Непонятно, почему его так трогало, что "у тех" был пошире. Оставив машину, они пошли в проход, где ветер и мелкий дождь тёрлись об огромные шершавые камни стены. Эти камни были отёсаны еще в честь языческого бога Хадада, славили потом римского Юпитера, окрещены византийцами, а теперь скрывали громадную, как вокзал, мечеть Омейядов. Конечно, не хватает здесь каких-нибудь грифонов или химер, как на парижской Нотр-Дам. Чертовски бы смотрелось, подумал Андрей.
– Знаешь, Андрюш,-сказал Петруня, задумчив глядя на каменное тело, уходящее ввысь,– я читал, что Аллах был вроде как космический пришелец, потому в память о нём минареты так вот и строят в виде ракет.
– Да брось ты верить всякой лабуде!
– Но красиво наврано, а? Почему не верить, если красиво? А не то в жизни только и останется, что закон Ома.
– Кончай трепаться, – сказал Андрей. Он, может быть, и догадывался, хотя и не признавался себе, что добрые чувства к Петруне вызываются, в том числе, умением того оставить интеллектуальное лидерство партнеру, но говорить при этом разнообразно и много.
– А что такого, Андрюш? Прежде я, как и весь советский народ, увлекался коммунизмом, а теперь – икебаной и НЛО!
Уже начались почти наркотические запахи Бзурии – пряного рынка, где лавки совсем из "Тысячи и одной ночи", самые загадочные для примитивного европейца, проводящего пресную жизнь возле соли и перца, максимум еще – корицы с гвоздикой. Так и умрёт невежественный хаваджа 2 , не попробовав ни кисловатый бурый суммак, ни золотистый бхарат. Не узнает, почему морковно-жёлтый шафран идёт всего за 500 лир, а персидский, почти такой же, но благородного густого цвета, – уже за десять тысяч. Бедняга! В его жизни не продёрнет свою нитку терпкий хантит; не обожжёт зинджиль; не воскурится красный камень хаджар люк, чей дым отгоняет шайтана; не обезволит загруженные суетой мозги густой мажорный аккорд пережженного кофе с кардамоном. Стоит чуть скосить глаз – сигнал тут же ухвачен, и голос приглашает на всех нужных языках:
2
Господин (в обращении к европейцу) (араб.)
"Месье, бонжур! "
"Мистер, хеллоу!"
"Товарищ, как дела?"…
И конфетные лавки сверкают, как подъезды маленьких театров; и сама баня – вот она, тоже как конфета: разноцветные дольки апельсина вместо окон, а за ними – резные листья явного родственника фикуса и стеклянные листья люстры. И как же всё было бы прекрасно, разноцветно и легко, если бы мир давно уже не расщепился на два. Один был здесь, как был всегда, – с Мисюсь, Петруней, баней, с аквариумом чужих и нечужих глаз, стаями ртов, фабрикой рукопожатий, запахами то мяты, то виски, то рыбы, зубной пасты, пригоревшего масла, одежды, бензинового дыма. А другой – где она, где что-то с ней – просвечивал неуловимой матовой плотью сквозь небо, крыши, минареты, опахала пальм, грозди товаров, кувыркающиеся слова, шевелюры, плевки, скребущий воздух смех. Этот второй, как осторожная медуза, всё отплывал, закрываясь водой расстояния, и вдруг болезненно знакомым бликом выдавал себя совсем рядом.