Шрифт:
Викторов, говоря об убитой, говорит "они", "покойница", с каким-то почтением, в котором сквозит страх перед "ней": "она" и до сих пор ему снится. Соседи по нарам жалуются, что Викторов вдруг по ночам вскакивает и "орет благим матом":
– Белый весь, трясется... Все "его-то" приставляется!
– Положил покойницу на плашку и начал им руки, ноги обрезывать косарем... Косарь острый. Мясо-то режу, а до кости дойдет, - ударю потихонько, чтобы хряск не больно слышно было... В другом конце коридора все же жильцы жили...
Странная игра случая: жильцами Викторова были некие Г., отец и сын, служившие... сыщиками в московской сыскной полиции.
– Чтоб хряску не было, - все по суставчикам, по суставчикам... Косарь иступился, - ножницами жилы перерезал... Щеки им вырезал, чтоб узнать нельзя было...
– Пил водку в это время?
– Куда ж! Ручищи все в крови. Да и не до того было. Только одна мысль в голове была: "Потише! Потише!" Так и казалось, что вот-вот сзади подходят и за плечи берут... Даже руки чувствовал... Дух замрет... Стою на коленках, чувствую, за плечи держат, а глаза поднять боюсь, - зеркало насупротив было, - взглянуть... И назад повернуться страшно... Отдыхаешься, в зеркало взглянешь, - никого сзади... И дальше... Из белья тоже меточки вырезал... К утру кончил... Все в корзину поклал, камфарой густо-густо пересыпал, клеенкой увернул, туда же и плашку положил, косарь в ведерке вымыл, где с клеенки на пол кровь протекла, замыл, и воду из ведерка в раковину пошел, вылил. Прихожу назад, - ничего, только камфарой шибко пахнет.
– Однажды, когда Викторову, во время разговора, сделалось "нехорошо", - я дал ему понюхать первый попавшийся пузыречек спирта, из стоявших на окне в конторе и назначенных для раздачи арестантам.
У Викторова сразу "прошло". Он вскочил, затрясся, стал белым, как полотно, протянул дрожащие руки, отстраняя от себя пузырек.
– Не надо... Не надо...
– Что такое? Что случилось?
– Ничего... ничего... Не надоть-с...
Спирт, совершенно случайно, оказался камфарный. Я поспешил закрыть пузырек.
– Не могу я этого запаху переносить!
– виновато улыбаясь, говорил Викторов, а у самого губы белые, и зуб на зуб не попадет.
Так врезалась ему в памяти эта камфара.
– Вытащил я корзину в соседнюю комнату, прибрал все, и схватил меня страх сызнова.
Две ночи не мог спать Викторов, пил "для храбрости", - выпил "побольше полведра водки".
– Выпью, захмелею и ем... Ел с апекитом, потому много пил... А протрезвею, - страшно... И выйти боюсь, - сейчас вот, думаю, как уйду, так без меня придут и откроют... И дома сидеть жутко... Сижу, а мне кажется, что в соседней комнате кто-то вздыхает... Подойду к двери... В комнату-то страшной войти, чтоб не привиделось что... Послушаю у двери, - тихо... Опять сяду водку пить... Опять вздыхает... Страх такой брал!..
2 июля он, наконец, решился выйти. Нанял ломовика, привел и с ним вместе вынес корзину из квартиры.
– Корзина ничего... только камфарой шибко пахло... Как выходил, все окна открыл, чтобы проветрило...
Как происходила отправка, Викторов, после трех бессонных ночей, убийства и полведра выпитой водки, - помнит как сквозь сон.
– Помню, четыре раза с ломовиком в трактиры заходили... Все по бутылке водки выпивали, так что он, в конце концов, хмельной стал, а я хоть бы что... Иду за ломовым, только ноги у меня подламываются... Вот-вот на мостовую сяду. Приехали на Смоленский вокзал... "Вот сейчас, - думаю, - открыть корзину велят"... Зуб на зуб не попадает... "Что такое?" - "Меховые вещи"...
– говорю. "Напишите, - говорят, - кому и от кого отправляете!" Чуть-чуть "Викторов" не подмахнул. Да опомнился. Фамилью, думаю, надо выдумать. И хоть бы что! Лезет в голову одна фамилия "Викторов". "Скорее!
– говорят.
– Чего ж вы?" Тут у меня Васильев с Владимировым в голове завертелись, я и подмахнул... Получил накладную, хожу, все чудится, вот-вот сзади крикнут: "Стой". Вышел на площадь, голова закружилась, к фонарному столбу прислонился, всей грудью вздохнул: чисто тяжесть с плеч свалилась. Иду по улице, ног под собой не чувствую, радуюсь. Пришел домой, в соседнюю комнату заглянул, - быдто не здесь ли! Сам над собой усмехнулся за этакое малодушество. И завалился спать... И хоть бы мне что!
На следующий день, 3 июля, Викторов "честь-честью" сходил на квартиру к "покойнице", сказал, что она неожиданно в деревню уехала, - весть получила, мать при смерти, - забрал ее вещи, снес и заложил в ломбард:
– Не пропадать же им, на игру надоть было.
И началась жизнь "спокойная":
– Афишка. По трактирам бегаю, советуюсь, на пробные галопы гоняю. Играю. Где бы денег промыслить, - думаю... Ихние-то деньги сразу продул... Лошади у меня в голове. Сам часом диву даешься: словно ничего и не было. Быдто сон. Сам в другой раз себя спрашиваешь, не сон ли был? Только камфарой в комнатах еще попахивает, как окна ни растворяешь. Но меня это мало беспокоило. Лошади и лошади, - так игра скрутилась, что либо пан, либо пропал. Большие призы кончились. Первый класс ушел. Скачут все лошади фуксовые. Выдачи огромадные. Тут в лошадях не разберешься, когда о другом думать?
Как вдруг однажды, развернув газету, чтоб прочесть про скачки, Викторов прочел:
– "Страшная находка в Брест-Литовске".
– И поплыло, и поплыло все перед глазами. Буквы прыгают. В комнате-то рядом охает кто-то, стонет. Камфарный запах по носу режет. По коридору идет кто-то. Мысли кругом. Что ж это, думаю, я наделал? Страх меня взял и ужас... Жду, не дождусь, когда жильцы из сыскного с занятиев вернутся... Пришли, сам что было, духу собрал, к ним пошел, водочкой угостил, спрашиваю: "Ничего не слыхать про труп-то, изрубленный в Брест-Литовском? Нынче в газетах читал. Экий страх-то какой! Какие нынче дела творятся". "Нет, - говорит, - ничего не слыхать, кто убил". У меня от сердца и отлегло. "Но только, - говорят, - сам Эффенбах за дело взялся. От начальства ему приказ вышел, чтоб беспременно отыскать. Наверное, отыщут". Так они у меня от этих слов в глазах и запрыгали.
Тут уж началась "жизнь беспокойная".
– Куда деваться - не знаю. Куда ни пойду - покойница. Останешься ночью дома, заведешь глаза, входит... Головку запрокинет так, горло раскроется, кровь бежит. Стал по публичным домам ночевать ходить, - и там приставляется. Пью и играю. Бесперечь пью. И ежели бы не скачки, - ума бы решился.
Вряд ли когда-нибудь господам спортсменам снилось, чтобы тотализатор сыграл такую роль.
– Закрутил игру так, - на все. Кручусь, кручусь, - и покуда скачки, - ничего, отлегает, ни о чем не думаешь. А кончились скачки, - пить. Пью и не пьянею. И все мне они. Все они. Побег в церкву, отслужил панихиду, - перестала день, два являться. Потом опять, - я опять по ним панихиду. Панихид четыре-пять справил, - все по разным церквам. Отслужишь, полегчает, потом опять приставляется.