Шрифт:
Хабрау, вцепившись здоровой рукой в стремя, пытается встать. Всхрапывают кони, грызут удила, поднимаются на дыбы. Пять или шесть всадников кружат вокруг сэсэна. У всех на лицах черные тряпки с прорезью для глаз.
Один из них вдруг закричал:
— Дурачье! Это же Хабрау-сэсэн! А где Айсуак? Баба же это, а не Айсуак!.. Вот вам, вот вам, дармоеды! — И он принялся хлестать их камчой.
Кто они такие, в черных личинах, зачем ищут Айсуака, а если найдут, что сделают, — ничего Хабрау понять не в силах. Рядом, вся в крови, лежит Карасэс: с запрокинутого лица сходит выражение боли, и оно разглаживается в спокойной улыбке. Что это — предсмертное удивление? Или не может поверить тому, что, когда пришло к ней счастье, которого она ждала много лет, к которому так рвалась сердцем, все и кончилось?.. Карасэс, Карасэс, светлая несчастная душа…
Но вот голос стал удаляться:
— Ничего ихнего не касайтесь! И лошади пусть остаются!.. Посягнуть на сэсэна — как руки не отсохнут!
Хабрау вскочил. От боли трясет все тело, муть наплывает на глаза. Нащупал рассыпавшиеся стрелы, взял одну, вставил в лук.
— Вот вам!.. Вот вам, грязные разбойники!
Но стрела отлетела шагов на десять и упала бессильно на траву. А черные эти привидения уже достигли лесной опушки. Вот еще раз колыхнулись перед взором и исчезли. Зажав рану, Хабрау упал на землю. Снова перед глазами закружили черные личины и, наползая, разрастаясь, закрыли весь белый свет.
— Энжеташ… — прошептал он и потерял сознание.
Путь свой, оборванный нелепой кровавой стычкой, он смог продолжить только через десять дней. Крови он потерял много, но рана не была опасной. Карасэс отбила его от смерти, которая вилась за ним, чтобы проводить в чертоги Тенгри, и сама ушла с ней.
Первые три ночи Хабрау то и дело терял сознание, бредил черными всадниками. Мечется, хочет встать, рвется куда-то. «Вот они, вот! Стреляйте, стреляй!» — кричит он. Но кто-то мягко гладит его по лицу, и он успокаивается: «Энжеташ… Карасэс… — И снова: — Таймас-агай! Аргын! Глядите, у Тохтамыша знамя упало! Вперед!»
Пролежав трое суток в беспамятстве, он внезапно пришел в себя. Но был еще слаб. Не то что встать, руки поднять не может. Рана горит, дергает ее частой болью, в лад кровотоку. Но того сильнее исходит болью душа. Садится рядом Татлыбике, смотрит в его изможденное лицо, в тоскливые глаза и качает головой:
— Эх, сэсэн! Есть ли милосердие в этом мире? Или нет его? И неужто мало тех, кого до времени приняла могила? Теперь еще и Карасэс… И скажи, разве такой ты человек, чтобы вот так, безоглядно, в бои-сражения кидаться с головой?
Хабрау молчит. В смерти Карасэс он винит только себя. А насчет боев-сражений, так тут Татлыбике противоречит сама себе. Ее же слова: у певцов Акмана и Суяргула в одной руке была домбра, а в другой сабля. Но нет у Хабрау сил, чтобы спорить с ней. Хорошо хоть, щадя душу Хабрау, байбисе не корит его тем, что Карасэс сбежала-то из-за него, и на этом спасибо. А если зайдет разговор об этом, что он сможет сказать? Ответ у него есть, но никому он его не скажет, если бы и открылся — наверное, не поняли бы…
Все это, по твердому его убеждению, случилось по воле самого Тенгри: на миг короткий Хабрау позабыл Энжеташ и посмотрел на другую — и небо осудило его. И теперь, душой и телом слившись воедино, Энжеташ и Карасэс стали вечной жгучей болью сэсэна. Как людям объяснишь это? Выходит, одно и то же чувство в одном случае Тенгри одобряет, а в другом за него же карает. А что живые на то и живые, чтобы метаться, искать и страдать, — до этого всевышнему и дела нет. Что ему разбитые мечты, пустые надежды? По нему, так только мертвые хороши в его прекрасных чертогах.
— Береги Айсуака, байбисе, — сказал Хабрау, стараясь отрешиться от невеселых этих дум. — Всадники, что напали на нас, в тот день его поминали. Не к добру это.
— Знаю, йырау, знаю… О своем побеге Карасэс одной только вдове Аргына сказала, клятву с нее взяла, что все лишь назавтра откроет. Но эта, не знаю, как и назвать, бедняжка ли, неряшка ли, разве такая женщина она, чтобы секрет в себе удержать? А тут еще и свое горе вконец извело. Часу не вытерпела, ко мне прибежала. Я тут же послала двадцать джигитов в погоню. Пятеро Карасэс и Табылдыка, уже мертвых, да и тебя самого привезли в аул, остальные бросились обшаривать леса и горы и вышли на след этих разбойников. Одного поймали.
— Кто же они такие? — приподнялся Хабрау с постели.
Лежи, лежи, рано тебе еще вставать… Этот, как начала я его спрашивать, кто он и откуда, уперся, ничего говорить не хочет. Но жизнь дорога, как припугнула пыткой…
— Что ты с ним сделала?! — опять вскинулся сэсэн. Татлыбике насупила брови:
— Что, жалко стало? Эх, сэсэн, вас-то разве пожалели эти разбойники? Жив он, жив. Вот на ноги встанешь, увидишь. Я его в колодки забила. Чую — и тут рука Байгильде, его псы заступили вам дорогу. Эмир-то ногайский за жизнь упыря своего — сына Кутлыяра — велел принести голову Айсуака… Нет, не жалеть надо, Хабрау, твердым нужно быть и еще беспощадней, чем твой враг! Не жить нам без этой ненависти! — сказала Татлыбике, взмахнув камчой. — Мало было этим армаям бесценных жизней моих Аргына и Таргына, решили единственного наследника лишить Богару…