Шрифт:
— Ничего! Такую причину не скоро заимеют, все мужья на фронте. Чтоб и рта больше не раскрыла, не пущу!
Мастура, не слушая больше невестки, оделась и пошла объясняться сама. Но и четверти часа не прошло, прибежали за Алтынсес.
Когда она вошла в правление, женщины уже разошлись, только свекровь молча сидела в углу, а Тахау расхаживал от стола к порогу и назидательно говорил:
— Ты давай, Мастура-апай, не очень. Знаешь, сколько фронту леса требуется? Не знаешь? Политически не вникла, а шум поднимаешь.
— Ты жизнь повидал, Тахаутдин, детей вырастил, должен понять ее состояние, — вставила слово Мастура.
— Понимаю или нет, не ваше дело, — о стол опереться ему было высоко, упер руку в бок. — Двадцать пять человек назначено. Двадцать пять. Кто докажет, что сноха твоя беременна? Справка есть? Молчишь. Нет бумаги, значит, вранье, если даже правда.
— И здесь работы хватит…
— Баста! — хлопнул Тахау ладонью по столу. — Я вместо твоей невестки не поеду. Председатель болеет, вся ответственность на мне. Завтра же и поедешь, — сказал он, отыскав глазом Алтынсес.
Старуха, видно, поняла, что уговорами тут не возьмешь. Она встала, выпрямилась, оттеснила невестку, словно прикрывая ее, и, вскинув голову, сказала негромко:
— Кто тебе дал право так обращаться с семьей солдата?
— Мама… — Алтынсес потянула ее за рукав, но старуха и не шелохнулась.
— Мы тоже законы знаем! — шагнула она к Тахау.
Тахау быстро моргнул несколько раз.
— Сядь! Вон туда сядь, подальше! — показал он пальцем и издевательски протянул: — Семья солдата!.. А где он, твой солдат? Ты знаешь, что это такое: пропал без вести?
Мастура удивленно посмотрела на него и села на скамейку, точно туда, куда указывал палец Тахау. Алтынсес подбежала к внезапно обессилевшей свекрови и обняла ее. Круглыми от страха глазами она смотрела то на свекольно-багрового Тахау, то на белое как известка лицо свекрови.
— Вот так, гражданка… ну, скажем, апай… плохо ты законы знаешь. Не слышала, так услышь: пропал без вести — это что угодно может значить. Бывает, солдат и сам… по своей воле… к врагу… — он не успел договорить, Мастура вскочила.
— Ах ты упырь кривой! Я тебе второй бесстыжий глаз выбью! — схватила со стола большую каменную чернильницу и что было сил запустила в ненавистное лицо.
Не отскочи Тахау, тут бы и всему конец. Огромная, украшенная двумя ребристыми минаретами чернильница врезалась в стену, прямо в плакат, на котором фашист направлял штык в грудь женщины с ребенком, и порвала вражине морду.
Алтынсес обеими руками вцепилась свекрови в локоть, потащила к двери. Дверь открылась сама, на пороге стоял Салях, то ли по делу пришел, то ли прибежал на крики. А Алтынсес проволокла старуху мимо него и чуть не на руках снесла с крыльца.
Мастура молча, смотря перед собой, шагала по улице. Алтынсес плакала. От стыда, от унижения, от слов Та-хау, что не замолкали в ушах, посмотреть по сторонам не могла. Лечь бы и умереть.
Вошла в дом и повалилась на хике. То плакала, то вскакивала от нестерпимого жара в теле и металась по избе. К полудню Мастура, кажется, пришла в себя. Выбралась из своего закутка возле печи и села рядом с невесткой.
— Слезами добра не наплачешь, дочка. Иди к Сын-тимеру, попроси лошадь, езжай в район, покажись доктору. Без справки этому псу кривому глотку не заткнешь.
Слух о стычке в правлении уже разлетелся по аулу. Вся в черной пыли прибежала с тока Фариза. Следом примчалась Кадрия, попеняла Мастуре, что промахнулась, поздравила с тем, что один фашист, хоть и с плаката, на счету у нее уже есть. Все трое начали уговаривать Алтынсес ехать в район. Она же как лежала ничком, так и не пошевелилась. Долго лежала, потом встала, не спеша оделась, Кадрию, тоже потянувшуюся к своей стеганке, взглядом посадила обратно на хике, вышла из дома и побрела на берег Казаяка.
Берег тих, пуст, безлюден. Лес гол, черен, высок. Ни птичьего пересвиста, ни шума ветвей, даже мышь в кустах не прошуршит. Только темная холодная вода мчится куда-то, уносит мысли. Упавшие в воду листья покрутятся, покрутятся, и — у судьбы не выкрутишься — захватит их стремнина, собьет вместе, как птичий клин, и отправит в подневольное странствие. И уходят, уходят вниз по Казаяку клочья прекрасного лета.
И ту, их с Хайбуллой, березу не узнать. Голые ветви — словно простертые к небу руки. На вершине сиротливое гнездо какой-то птицы, давно улетевшей на юг, покачивается — точь-в-точь шапка утонувшего человека колышется на воде.