Шрифт:
— Ну, сестра, доведешь ты меня! Сколько можно толочь воду в ступе? Что тебе, делать нечего?
Фатима украдкой смахнула слезу, но отвечать на грубость брата не стала. Лишь головой покачала и вздохнула печально:
— Сам, наверно, знаешь. Не маленький... Только ведь, как сказано, на чужой роток не накинешь платок. Разговоры всякие идут. Хорошо ли? Да и та девушка, слышно, не отталкивает тебя... — Заметив, как заиграли желваки на щеках Мансура, она принялась собирать их в дорогу. — К вашему приезду бешбармак буду варить, старайся пораньше управиться. И Хайдар хотел видеть тебя... Зимнее солнце обманчиво, и ветер бывает резкий, когда едешь быстро. Я отцовский тулуп проветрила, почистила...
Слушал Мансур заботливую воркотню сестры и не мог отделаться от чувства вины перед ней. Не только за свой грубый окрик. Может, впервые за многие годы он подумал о том, что, в сущности, ради него и Анвара она погасила очаг собственного дома и перешла в дом брата. Теперь-то, в сорок с лишним лет, ей уже поздно думать о своей семье, но сразу после войны она еще могла устроить судьбу. Опять же кто, как не Мансур, стал преградой на ее пути? Пока он пропадал в лагере, и за отцом с матерью, и за Нуранией с ребенком Фатима приглядывала, она была им опорой и советчицей.
— Прости... — пробормотал он, погладив ее по плечу, и стал одеваться.
Анвар торопливо глотал последние куски и в радостном возбуждении тараторил:
— Слышь, папа? Мне нужны цветные карандаши, тетради, клей и книга о самолетных моделях. Найдем?
Зимний путь не всегда совпадает с летним проселком. Дорога в Каратау, как натянутая струна, минуя лесные посадки, проходит теперь мимо старого кладбища.
— Виноват я перед тобой, Нурания, — пробормотал Мансур с убитым видом.
— Что ты сказал? — Анвар высунул нос из ватного одеяла, в которое его завернула Фатима.
— Нет, нет, я просто так... — Чтобы отвлечься от невеселых дум, Мансур начал смотреть по сторонам.
Ехать в такую погоду по зимней дороге — одно удовольствие. Поднявшийся было с утра резкий ветер утих и улегся, не набрав силы. Сверкают на солнце безмолвные белые просторы. Мотая головой, пофыркивая, резво бежит савраска, еле слышно визжат полозья, и словно весь мир стремительно мчится тебе навстречу. Мелькнут и скроются за холмом темные стены леса, по крыши занесенные сугробами деревеньки, а там снова до самого горизонта бескрайняя заснеженная равнина.
Добрые, спокойные мысли приходят к человеку в такие мгновения. Радость жизни, ожидание счастья, пусть далекого и несбыточного, завораживают, несут его как на крыльях. Пережитые невзгоды, боль утрат и неудачи — все отступает перед красотой мира, перед беспричинным восторгом, заставляющим учащенно биться натруженное сердце...
Анвар притаился под боком отца. Мансур время от времени спрашивает его: «Ну как, не холодно?»
— Нет, тепло! — отвечает Анвар и смеется. — Знаешь, как закроешь глаза, так и кажется, что на самолете летишь
Мансур тоже обмяк душой, улыбнулся:
— Ты разве летал когда на самолете?
Ответ у Анвара на кончике языка:
— А я всегда летаю во сне.
— Страшно?
— Скажешь тоже! Я... это... только тети Вафиры боюсь. Говорят, злая очень...
Вот она, детская логика! Кровь ударила Мансуру в голову. Не сдержался, накричал на сына:
— Прикуси язык!
От его крика саврасая кобыла сбилась с ровного бега, скакнула в сторону, чуть не перевернув сани. Мансур в сердцах ударил ее кнутом и тут же круто натянул вожжи. И долго еще после этого лошадь мотала красивой головой и испуганно косила назад. «Ну, ну, савраска, не балуй! Больше не буду...» — еле слышно винился он, пряча кнут под облучком.
Ему было стыдно перед сыном, а тот, кажется, не очень и обиделся. Если бы обиделся, не стал бы так тесно прижиматься к отцу да еще мурлыкать песню. Но ему-то от этого легче ли. Анвар, конечно, многого еще не понимает, и вырвалась у него та глупость, может, даже не в укор отцу, а все равно не по себе. Значит, болтают в ауле о нем и Вафире, хотя до этого ни он, ни она никаких поводов для пересудов не давали. Выходит, до Анвара тоже дошел слушок. Поговорить бы, успокоить его, но что ему скажешь, как объяснишь терзавшее душу сомнение?
С Вафирой вышло — хуже некуда... Что она подумала о нем, когда он оделся молча и так же молча, как вор, прикрыл за собой дверь? А ведь, наверное, ждала каких-то добрых, теплых слов, ласки. Как теперь он покажется ей на глаза? Чем объяснит свой, как ни крути, трусливый побег?..
Да, наломал дров, усмехался горько и стыдил себя Мансур, глядя на убегающую назад дорогу. Тебе ли, битому и мятому, на пороге сорока лет мечтать о новом счастье? Вспомнилось, как он вернулся в аул из лагеря, как не находил себе места от обрушившегося на него горя. Думал, не жить ему на свете. Пережил, устоял. Проходили дни, месяцы, складываясь в годы, отступало горе, и он уже привык, терпеливо нес неутихающую боль и одиночество. Ему бы теперь о сыне думать, а не себя тешить. И не должен был он вносить смуту в жизнь Вафиры, без того нескладную и запутанную. Не зря, выходит, говорят: седина в бороду, бес в ребро. Уже виски побелели, а он туда же, словно пустобрех легкомысленный, не постеснялся молодую женщину морочить...