Шрифт:
Потом он говорил еще несколько времени о превосходстве законности и, наконец, ушел.
– - Я даю вам, господа, полчаса на размышление. И, к сожалению, должен вас предупредить, что я имею приказание свыше применить к вам репрессивные меры... Конечно, только в том случае, если... Вы понимаете?
Когда дверь захлопнулась, младший вскочил на ноги и, подняв руку, прищелкнул пальцами.
– - Наша взяла!.. А любопытно, с чем сегодня суп, -- с макаронами или с рисом? Лучше бы с рисом.
Старший все еще хмурился.
– - Это положим... Прогулка-то, пока, остается по-прежнему. Я думаю, что следует продолжить.
Слесарь за последние два дня совсем уже не чувствовал голода. Но теперь у него вдруг начались сильные спазмы в желудке. Ударом ноги он перевернул табуретку, на которой только что сидел посетитель, и выругался совсем так же, как тюремный начальник.
Через полчаса товарищ прокурора стоял в дверях камеры, слегка кланялся к говорил:
– - Очень рад, что недоразумение уладилось. И я убедительно прошу вас, господа, в следующий раз не уклоняться с законных путей. Для вас самих это будет гораздо приятнее.
* * *
Первый день после голодовки трое чувствовали себя очень неважно. Младший заболел острым катаром, лежал и охал. Досадно ему было, что вкусного супу с рисом он мог съесть только несколько ложек, да и те проглатывались с мучительной болью.
У слесаря что-то нехорошее, мутное было на душе. Он обсудил все дело с точностью, как арифметическую задачу, нашел, что во всем поступал правильно, и, все-таки, было почему-то немного совестно. Кроме младшего, никто не хотел вспоминать о голодовке. Усердно читали. Слесарь писал и зачеркивал написанное.
Старший думал о том, что оба сожителя очень надоели ему, и что хорошо было бы перебраться недели на две в одиночку. Никого не видеть. Закрыв глаза, опять вспоминать станицу, зеленые поля, старые ивы над ручьем. Вспоминать хотелось как раз то, что тогда, на воле, казалось таким обыкновенным и малозначащим. Не городские собрания и массовки, не большую демонстрацию со стрельбой и свалкой, а именно зеленое поле, самое простое, с пасущимся табуном, и старую иву, в прогнившем сыром дупле которой всегда прятались жабы.
Вечером, на поверке, старший неожиданно обратился к начальнику с просьбой о переводе в одиночку. Тот замахал коротенькими, жирными руками.
– - И не думайте! Нет свободных. Да что это такое? Из одиночек просятся в общую, из общей в одиночку... Нельзя.
Старший отгрыз себе ноготь до крови и с самой поверки залег спать.
Младший лежал и охал. Фельдшер привязал ему на живот компресс, но от этого сделалось еще хуже. А главное -- было страшно, что желудок, может быть, навсегда разучился переваривать, пищу, и теперь придется умирать.
* * *
Каторжанин Перадзе поставил на углу коридора стрему, а сам подобрался к общей политической. Приложился губами к волчку и зашептал:
– - Сс... Слушайте!
Три головы прильнули к волчку по ту сторону двери. И слушали:
– - Семнадцатый все голодает, -- не бросил. Совсем плох стал. Сегодня доктор был, лекарство давал. Брать не хочет. А? Вот как. Скоро помирать будет.
Выводной надзиратель шел мимо и заметил беспорядок.
– - Эй ты, гололобый! Проваливай... Накладу по маковке!
Три головы слышали еще, как звякала, удаляясь, цепь кандальщика. Молча посмотрели друг на друга.
– - Это что же такое? Ведь это, значит...
Было не стыдно и не больно, а просто страшно.
– - Значит, не дошла наша последняя записка!
– - пытался отогнать этот страх младший.
Слесарь отрицательно покачал головой.
– - Не может быть. Перадзе сказал бы.
Но младший и сам знал, что это только увертка, и не спорил. Каждый искал в уме какие-нибудь большие, сильные слова, которые нужно сказать теперь, но никто не находил их, и все опять молчали, ходили из угла в угол по камере, натыкаясь друг на друга.
Потом слесарь круто остановился.
– - А знаете, ведь, мы... мы... Эх!
Старший морщил лоб. Как будто из мелких, избороздивших всю кожу складочек, выдавил мысль:
– - Нужно опять... присоединиться.
– - Нет!
– - отрубил слесарь.
– - Почему нет?
– - спросил младший. Ему не ответили, и он не переспрашивал, -- должно быть, понял сам.
Вечером старший опять просил о переводе. И опять начальник махал жирными, волосатыми руками и говорил:
– - Нельзя!