Шрифт:
Я сиротски поднял воротник твидового пиджака, уселся под дубом и обнял коленями грудь. Пусть бы завтра не взошло солнце.
Но оно взошло, блин, намалеванное неправильной формы золотым кругом на кое-как натянутом голубеньком холсте неба. Дуб с моим постепенно протухающими товарищами жалобно поскрипывал над головой.
Меня неделикатно растолкал безработный негр [143] , похожий на Андреаса Пападреу, и вручил визитную карточку, а точнее клочок из школьной тетрадки, заляпанный селедкой и залитый портвейном, но пахнущий духами «Мата Хари»: «Приходи. Где тебя носит?»
143
знал бы покойный лорд, скажем, протектор Оливер Кромвель, знал бы покоритель Африки Сесиль Родс, что в конце XX века в доброй старой Англии будет столько негров! (расистское прим.).
Ну и я пошел, как бы ожидая счастливого финала, точно будто можно подумать заранее не знал, заранее не придумал, что там может произойти.
Было не то утро, не то вечер, хрен разберешь. В квартире на втором этаже в прокуренной семиметровой кухне было полно народу, умещавшегося один фундаменталистский бог знает на чем. Стоял эндшпиль. Возле газовой плиты мордастый слон в отставке, спустив с волосатых своих и стеклянных пешкиных (лет двадцати — шестидесяти) ляжек штаны, вдумчиво трахал ее в позе стоящего миссионера. А она, пригибаясь к зажженной горелке, все пыталась прикурить и только подпаливала себе кудряшки.
В проходе не разобрать даже, между чем и чем дородная такая блондинка, телка такая клевая в одних желтых лосинах, да и то, в общем, держащихся на одних лодыжках, точно королева какая, напрасно пыталась пописать в бутылку из-под шампанского.
Расплывшаяся в розовом лифчике свинообразная ладья названивала по телефону, в то время как гладкий светловолосый бородатенький идиот [144] в одних грязных белых трусах с татуировкой «Вова» на плече совершал воинский подвиг, показывая, как пить из горла бормотуху в девятибалльную качку.
144
почти такой же, как у Виктора Ерофеева (прим. автора).
Лысый ферзь, несмотря на всю свою земельную ренту, уплетал чего-то прямо из консервной банки. Еще кто-то то здесь, то там, не теряясь, трахал кого попадется или пил что встречал. Была осень. Опавшая листва доверительно шуршала под ногами. Меня чуть не сшибли в дверях выходившие с возмущенным шумом. Правда, входившие с азартными выстрелами, гитарами и вином меня втолкнули вовнутрь.
Темное море с вековечным шипением обкатывало гальку на неостывшем берегу и мне не сразу удалось разглядеть во всем этом бардаке миссис Януарию Глорию Суосон, спящую под столом на полу, поджав синие ноги, распустив губы, в обнимку с большой черной собакой между пустыми пивными бутылками. Внезапно она, гремя посудой и удивляя животное, встала и нелепо помахала руками. Крепкая дама в халате нараспашку, исполнявшая вслух «Пятьдесят шестую бразильскую бухиану» [145] , прервала пение:
145
сочинение Вила-Лобоса (1887–1959).
— Что такое, Славочка?
— Блевать, — ответила лауреат и бакалавр и побежала, сметая все на своем пути.
Мне обрадовался только один седоватый мужичок, намертво припертый к стенке тяжеловесной бухианисткой и при этом пытающийся самому себе читать абсолютно ненужные стихи. Но мне не пристало радовать кого-то и радоваться чему-то. Ведь меня, в сушности-то, никогда не было.
С унитаза стекла миссис Суосон вместе со словесным бредом:
— Николай Николаевич, мажоритарная система, принятая в Великобритании, препятствует подставке собственной задницы первому даже симпатичному встречному, что, в свою очередь, при наличии у вас двух стаканов муки, одного яйца, столовой ложки питьевой соды, щепотки соли… А-а. Унесите меня, — простонала миссис Суосон.
— Танцуете ли вы, милая девушка?
Я и сам был робок до смущения и у меня давление подскочило так, что кровь чуть не брызнула из ушей. Что уж говорить о ней, которая не краснела при каком-то очень известном слове единственно потому, что не знала его вовсе.
— Да.
Девушка естественно улыбнулась, склонила головку, но рука ее сама поднялась в каком-то поиске сочленения.
Я взвалил се, легкую, как птицу, на плечо, и крылья и трубчатые кости свесились. Зеркало отразило потерпевшего кораблекрушение и охватившего лишь пестрый мокрый парус, который спасшемуся, собственно, и на фиг был не нужен.
В комнатах, как и полагается, что-то показывал для никого телевизор. Это была веселая игра-викторина со зрителями «Где прячется Салман Рушди?» Между глухонемым с рождения фортепьяном и кроватью-инвалидом, держащейся исключительно на собраниях сочинений Мейджора, Тетчер, Вильсона и Хита, лежал муж миссис Суосон, президент компании по челночной торговле предметами потребления. Она сказала, что он уехал в командировку и это оказалось неправдой. То есть она по своему обыкновению соврала. Он лежал на животе и молчал. В его затылке вульгарно торчала рукоятка топора.
В теле его супруги не повсеместно, но теплилась жизнь. Ночь пролилась на город, как неизбежная, вымарывающая краски цензура. Лужу впереди можно было разобрать лишь по колеблющейся в ней луне. Она стекла с моего плеча в излежанную поколениями любящих и ненавидящих постель.
И сам не понял, как очутился тесно прижавшимся к ее звенящему и светящемуся от страсти телу. Голодный ветер с неутомимой яростью бросался обгладывать темно-серые ребра шестисотлетнего собора, но она прятала нос в меховую горжетку и стреляла серо-зелеными глазищами — о этот взгляд из меха. Грохот в прихожей мог означать только одно — что стокилограммовая туша не только наносит физический ущерб себе, — не только материальный хозяевам, падая и роняя вместе с собой гардероб, но тяжкий моральный ущерб тому, кто придумал словосочетание «по образу и подобию своему».