Шрифт:
Мой путь вдруг пересекает хоженая, разбитая множеством копыт тропа, и Караш уверенно сворачивает на нее. Всадник плавно взмахивает чомбуром, чуть поворачивается в седле, и я узнаю Саньку.
Вот и хорошо, думаю я. Вот и чудно.
У меня есть еще минут десять, может, чуть меньше: Бобик чешет как ракета. Я торопливо слезаю с Караша. Хорошо, искать ничего не надо: по этой тропе слишком много ходили, и она вся завалена выбитыми из земли, плоско отколотыми камнями.
Белый маркер на темной синеватой поверхности будет казаться серым, и я выбираю его. Дугой из коротких штрихов-перышек набрасываю сгорбленную спину и округлый пушистый круп, но на камне остается только несколько черточек. Я повторяю линию, черкаю по соседним камешкам на пробу, дышу на отдающий спиртом стержень — и понимаю, что краска в маркере закончилась.
Ладно, пусть будет рыжей. Рыжий на синем — выйдет коричневато-пурпурный, цвета не крови даже — скорее, мясного сока. Так даже честнее. Наверное, лучше начать с головы, я не хотела, я ни разу не видела ее (ведь правда?) и не знаю, как рисовать, но надеюсь, что рука сама как-нибудь ляжет, лишь бы…
…Ладно, пусть будет черной. Черным пятном на теле гор, черной дырой в ткани мира, отверстием, за которым плещется взбесившаяся тьма пусть будет черной пожалуйста пусть только будет…
Я отбрасываю последний маркер, поняв наконец, что саспыгу невозможно нарисовать. В груди ворочается камень с острыми гранями, раскачивается, взламывая решетку ребер изнутри, и боль сгибает меня пополам. Я утыкаюсь лицом в ладони, и они окунаются в горячую воду. Я плачу над своими маркерами, содрогаясь всем телом, не сдерживаясь больше, плачу так, что разрывается сердце.
III
1
Аккая значит «белая скала». В первые годы «Кайчи» Аркадьевна набирала туристов через сарафанное радио и объявления в газетах, и это работало. Имбирь возвращает жизненные силы и защищает от злых духов.
Что-то большое, горячее, тяжелое наваливается на меня; нечто с кислым запахом зверя вминает меня в мягкое и сухо шуршащее, сдавливает со всех сторон. Я отбиваюсь, но оно сильнее, оно колючее и мохнатое, а я на самом деле — не я, я вон там лежу в стороне такой же мохнатой кучей, сухой и горячей, а та я, которая здесь, обливается потом от усилий, колючие перья лезут в лицо забивают рот это саспыга я — саспыга
бьюсь, выгребая из горячей темноты
темнота пахнет мертвечиной темнота густая как суп
Я выплываю на свет, мокрая и обессиленная. Мое тело втиснуто между двумя толстыми корнями. Подо мной согнувшийся лодочкой коврик; задубелые от грязи штаны перекручены вокруг ног. Что-то колет поясницу — ага, сухая хвоя, набилась, наверное, когда я сражалась с наброшенным на меня овчинным полушубком. Что-то давит на ребра — косточки лифчика. Насколько же мне было плохо, если я свалилась спать в одежде? И откуда взялся этот тулуп?
Все болит. Болит спина, колени, лицо, отдельно болит тяжелая, ставшая огромной икра, и страшно ноет при каждом движении правая ладонь. Я шевелю ею и едва не вскрикиваю, зато чувствую, что она обклеена пластырями.
Осторожно выглядываю из-под овчины.
— Ну наконец-то, — говорит Санька, — а то я уже не знал, то ли спускать тебя, то ли добить уже, чтобы не возиться.
— Шуточки у тебя… — ворчу я, убирая с лица влажные волосы. Голова еще не включилась, да и ракурс непривычный. — Мы вообще где?
— В Аккае.
— Опять…
Неподалеку притягательно журчит ручей. Можно представить, как он впадает в ручей побольше, а тот — в речку. А речка Аккая падает в ущелье и несется не в Катунь и не в Бию, несется она к невиданным белым скалам и исчезает в дыре в земле. Не грохочет веселым пенистым водопадом, а словно бы всасывается и разом, безмолвно исчезает… Кажется, я еще не проснулась.
Я с кряхтением сажусь, приваливаюсь спиной к стволу. Обнаруживаю рядом свою куртку, со стоном дотягиваюсь до нее — каждое движение вызывает боль. Не зря мучилась — сигареты и зажигалка так и лежат в кармане (осталось пять).
— Ничего не помню примерно с перевала, — жалуюсь я после нескольких затяжек, и Санька ухмыляется.
— Да ты спала на ходу. Как пришли, так и вырубилась прямо сидя, я тебя кое-как уложил.
Понятно. Куртку и сапоги решился с меня стянуть, и на том спасибо.
— Хорошо, что ты там оказался, а то я бы… — я пожимаю плечами. — А руку тоже ты мне заклеил? Спасибо.
— Что, у тебя кофе-то еще осталось? — спрашивает Санька, сдвигая вскипевший котелок.
Вода, много вкусной, прозрачной воды. Кофе. Сигарета (осталось четыре). Деревянное, перенапряженное накануне тело слегка расшевелилось, и теперь болят только синяки и ожоги. Я почти человек, только очень голодный.
— Ты-то что там делал? — спрашиваю я, и Санька закатывает глаза и прикрывает лицо ладонью.
— Не поверишь, — говорит он со смущенным смешком, — заблудился.
— Да ну!
— Да как-то замотался, там посмотреть, сям заглянуть, ну, ты поняла, — он отводит глаза и быстро проводит языком по губам. — Потом думаю: а чего, светло еще, дай-ка на голец поднимусь, она вроде как любит по гольцам шариться… Ну, влез в курумник, пока обходил — темно стало, как в жопе. А у меня же Бобик молодой еще, дороги не понимает. Ну и — тыкался, мыкался, плюнул и стал рассвета ждать, а то вообще непонятно было, куда идти. Покемарил там в камнях, замерз как собака — три дровины нашел, и те не горят. Как светать начало — поехал, глядь — ты откуда-то сверху вылезаешь… а кстати, откуда?