Шрифт:
— Превосходно, — соглашался Денис. — Почему же тебя пугает то, что должно радовать? Это и есть те противоречия, которые нельзя распутать. А только такие определяют трагедию. И зачем мне эти церковные контроверзы?
— Но ведь он не только Аввакум, он п р о т о п о п Аввакум, — говорила я.
— Он писатель Аввакум. Режь меня, не поверю, что он погиб за двоеперстие. Тут ведь столкнулись мораль и политика. Сражаться за мораль — писательское дело, точно так же как религия насквозь политична. Это история драматическая. Если хочешь, история одной дружбы. Ведь Никон был его другом и единомышленником. Оба были «ревнителями благочестия». И вдруг этот благочестивец вырастает в диктатора. Аввакум видит: вчерашний сподвижник становится деспотом и хочет подчинить духовную жизнь политическим задачам. И еще он видит, что ради этого Никон не остановится ни перед чем. Надо было либо сдаться, либо на железную волю патриарха ответить такой же несокрушимой волей. Только так можно было показать, что дух выше силы и всех расчетов, которым сила — опора. Неужели не ясно?
Очень ясно, и это-то меня тревожило. Ведь Денису доставались не одни объяснения в любви. Я знала немало людей, и среди них вполне достойных, весьма сдержанно относившихся к «Родничку». Думаю, что в какой-то мере играла свою роль и личность Ростиславлева, как бы взявшего «Родничок» под свое крыло. Такой резко очерченный человек имел не одних друзей и поклонников. На явный или скрытый холодок Денис реагировал болезненно, он был убежден, что не заслужил критических тумаков. В особенности его задел один достаточно авторитетный отзыв, проникнутый смутной подозрительностью. Промелькнула даже грозная фраза — о «любовании стариной». Денис долго жаловался на общественную приверженность к разнообразным стереотипам, которая мешает понять смысл его — столь прозрачных — стремлений. Я старалась его успокоить. «Что ты хочешь, — смеялась я, — если исключить взрывные периоды, а они бывают не каждый день, общество неизбежно статичней индивида. Тому присущ естественный динамизм, нужно занять место под солнцем, доказать, утвердиться, вот он и штурмует. У общества иная задача — ему нужно прежде всего устоять. Оттого ему необходимо время — убедиться, что индивид не опасен».
Но Денис не был расположен к шуткам и, что очень меня огорчало, видел причину этой настороженности исключительно в фигуре Ростиславлева. Человек такой нетерпимости должен был, но убеждению Дениса, поляризовать его аудиторию.
Я порицала такие жалобы. Не дело, человека, который знает, чего он хочет, обвинять в своих заботах других, он обязан нести свою ношу. И уж договаривай до конца, ты все еще не можешь простить критики «Странников». Рана, оказывается, не заросла! И после этого обвинять Ростиславлева в нетерпимости! Силы небесные! Кто ж еще так нетерпим, как ты? И так неблагодарен? Ты вспомни, кто первый протянул тебе руку.
— Интерес уже был, — бурчал Денис. — Тогда-то Сергеич и появился.
— Не мог же он узнать святым духом, что ты есть на свете, — я пожимала плечами, — И не в том дело, когда он пришел. Он п р и ш е л. И сказал про тебя во весь голос. Пойми, ты не должен быть одинок. Ростиславлев — е с т е с т в е н н ы й соратник. Ты создаешь театр. Значит, обязан иметь программную идею. Твоя деятельность не может преследовать одни познавательные цели, ты ведь не этнограф, как Фрадкин.
— Наоборот, — горячился Денис. — Я-то как раз хочу показать, что народное творчество не музейно, что оно может плодоносить и нынче.
— Очень хорошо. Но этого мало. Тут нет наступательной энергии. Если ты последователен, ты не можешь остановиться.
— Я не хочу наступать, — возражал он. — Я хочу работать. Хочу работать.
— Не все зависит от нас, — говорила я. — В «излюбленной идее», о которой говорил Пушкин и без которой нет ни творца, ни творения, всегда ведь заключена полемика. Или явная, или скрытая. И это, если хочешь, прекрасно.
— Что тут прекрасного? — произносил он ворчливо.
— Именно она дает и силу, и пламя, и ощущение живой, не застывшей жизни. Нельзя утверждать не отрицая.
— Может быть, — его голос звучал устало. — Я эту диалектику знаю. Но знаю и диалектику борьбы, — можно забыть, с чего ты начал. Ничто так не опустошает, как спор. Не верю, что в нем что-то рождается. Пусть это изъян характера или души, я могу что-то делать лишь в состоянии радости. Полемика мне ее не дает.
Эти все учащавшиеся дискуссии меня безмерно удручали. В них в самом деле ничего не рождалось, кроме взаимного раздражения. И чем больше его копилось, тем сильнее требовало оно выхода. Разумеется, я была уверена в своей правоте. Я была убеждена, что Ростиславлев необходим Денису. Но умалчивала о том, что Серафим Сергеевич нужен и мне, а это было, должна сознаться, важное обстоятельство.
Похоже, что от Дениса оно не укрылось, да и что могло от него укрыться?
— Заразилась от Марии Викторовны? — спросил он однажды. — Все бабы на один лад. Им надо на кого-то молиться. Но если уж это так неизбежно, чем я хуже этого альбиноса? Молись, в конце концов, на меня.
Так вновь проявилась его настороженность к Ростиславлеву, которую тот вряд ли даже замечал. Для него Денис был учеником, пусть даже строптивым учеником. Это означало лишь то, что Мостов тем более нуждается в руководстве. Но именно эта позиция выводила Дениса из равновесия. Непокорный дух бунтовал, а все выплески обрушивались на мою бедную голову.
После таких бесед, если только их можно назвать столь мирным словом, будущее нашего союза представлялось мне весьма зыбким, я издавна слабо верила в постоянство, оно слишком зависимо от самых разных условий, в постоянстве должно быть нечто нерассуждающее, чуть ли не заложенное в генетическом коде, иначе ему трудно совладать с нашей тягой к переменам.
Тем наивнее было полагаться на прочность Дениса. Да и что может быть прочно, когда имеешь дело с таким непредсказуемым существом? Как можно знать, что ему взбредет на ум, какой твой неловкий взмах опрокинет домик? Однажды, в одну из исповедальных минут, он рассказал мне историю тягостных отношений с некой бедняжкой (я сильно подозревала, что речь шла о жене). Он признался мне, что мог думать лишь об одном, о том, как быстро она стареет, какой дряблой становится кожа на ее шее, на пальцах, на кистях, какими сиротскими стали ноги. Он просто не мог с ней нормально общаться, плохо слушал, что она говорит, только смотрел на эту кожу.