Шрифт:
Между тем открылся театральный сезон, на стенах и тумбах запестрели афиши, газеты печатали интервью с руководителями театров, на телеэкранах вновь мелькали знакомые лица, сулившие зрителям разнообразные подарки. Сообщалось и о том, что в ближайшие дни возобновятся спектакли и в «Родничке», вернувшемся из гастрольной поездки по Западной Сибири. Вскоре от Ганина я услышала, что Денис собирается показать «Аввакума». Это должен был быть закрытый просмотр для маленькой группы избранных зрителей, просмотр, который для судьбы спектакля имел важное, если не решающее, значение. По слухам, Денис сильно нервничал.
— Вы пойдете? — спросил меня Ганин.
Я ответила, что не пойду. Прежде всего, меня не звали. Разумеется, получить приглашение ничего не стоило, только дать знать, что я интересуюсь спектаклем, но я подумала, что для меня это будет чрезмерное испытание.
— Не хочу отвлекать собою внимания от того, что происходит на сцене, — объяснила я, улыбаясь.
Улыбка моя вышла натянутой, но Ганин сделал вид, что мои слова его изрядно развеселили. Мы условились, что после прогона он приедет ко мне и все расскажет.
В этот день работа не то что не спорилась, она не продвинулась ни на шаг. Возможно, вам ведомо это постыдное ощущение невозможности собрать свои мысли в какой-то порядок. Если нет, ваше счастье. Меня оно посещало часто, а в тот осенний денек и вовсе с ним нельзя было совладать. Работа, к которой я привязалась, вдруг показалась ненужной, бесплодной, не имеющей никакого будущего. Все мои важные размышления вдруг показались мне приблизительными, тусклыми общими местами, захватанными чужими пальцами. Слова были пыльной шелухой, которой место в мусорном ящике. Мой Андреев, который неизменно вызывал во мне искреннюю симпатию, сегодня отчаянно раздражал. Я вдруг забыла о его даре, достаточно мощном, чтобы взлететь над относительно скромными знаниями, о его простодушии, о сострадательности, о короткой славе, короткой жизни, о черной неизбывной тоске. Я видела надменность, тщеславие, самоуверенность недоучки, вознамерившегося решить неразрешимые вопросы, от века терзавшие род людской. Почему я должна ему отдавать свои ограниченные силы? Сейчас уже половина второго, должно быть, кончается первый акт. Я представила себе Ростиславлева, его воинственно сведенные белые брови, Евсеева, запустившего руку в полуседую бороденку, я точно увидела перед собой маленькую голову Корнакова над могучим дородным туловом, Камышину в черном глухом платье, нервно комкающую платок, увидела дергающегося Фрадкина, потом других неизменных участников таких просмотров и среди них влиятельного критика Лукичева, автора той колючей статьи, задевшей Дениса за живое, где было сказано о «любовании» отжившей обрядностью. Самого Дениса я старалась не замечать. Но я знала, что он сидит в глубине, на уровне десятого ряда, за маленьким режиссерским столиком, прядка пляшет на лбу, рука его судорожно сжимает остро заточенные карандаши, и расширившиеся голубые глаза шлют сигналы на сцену над темным залом.
Ганина я ждала к четырем, но он пришел поздно, в начале восьмого, непохожий сам на себя. Я еще не видела его таким раздраженным, он был человеком отменной выдержки, не демонстрировавшим свои настроения. А в тот день он не слишком заботился, какое впечатление производит.
— Дайте, Сашенька, чего-нибудь пожевать, — сказал он, едва со мной поздоровавшись, — я лязгаю зубами, как сорок тысяч волков.
Я провела его в нашу кухню и поспешно соорудила ужин. Потом села за стол и с непонятным вниманием стала наблюдать, как он ест. Он так непосредственно утолял голод, что на него приятно было смотреть. Его немолодое мальчишеское лицо живо отражало удовлетворение.
Дела Дениса оказались плохи. Он никому не угодил «Аввакумом». В зале собрались несхожие люди, но каждый предъявил ему счет.
Ганин живо нарисовал картину томительного обсуждения, состоявшегося в кабинете Дениса после того, как завершился спектакль, тянувшийся три с половиной часа. Никто не хотел начинать первым. Все сосредоточенно смотрели на стены, испещренные надписями почетных гостей. Денис нервно рисовал завитушки на длинном и узком листе бумаги. Ему всегда нарезали ее таким образом. Подходили один за другим разгримировавшиеся артисты, в комнате становилось тесно и душно. Наконец кто-то начал, а там уж пошло…
Представители науки, по ощущению Ганина, были изрядно смущены. Один профессор так и сказал, что личность героя остается неясной. Что явилось причиной его подвижничества? Каково отношение театра к расколу? В чем правда опального протопопа? Зритель может этого не понять. Настойчиво подчеркивается гордость Аввакума. Это очень сложный вопрос. Известно, что он своей гордости боялся. Да иначе не могло и быть. В ней всегда угроза греховности. Надо сказать, что в нескольких случаях постановщик вольно обращается с хронологией. Вообще в композиции спектакля ощущается фрагментарность.
Евсеев сказал, что эти претензии ученого коллеги не случайны. Они следствие того, что Аввакум оторван от своей почвы, он не выражает никого, кроме себя самого.
Камышина, по словам Ганина, так волновалась, что на нее было жалко смотреть. Она сказала, что видит много талантливого, например, исполнение роли Марковны Натальей Кругловой. (Ганин подтвердил — скороговоркой, и я мысленно отметила его деликатность, — что Круглова играет истово, с какой-то пугающей самоотдачей, кажется, еще минута — и она на сцене испустит дух.) Но ее, Камышину, огорчила аморфность, то, что профессор назвал фрагментарностью. Много сцен (спектакль непомерно длинен), но они не спрессованы единым стержнем. Масса блесток бесспорного дарования, но нет руководящей идеи. Протопоп, в конце концов, неопределим, он иной в каждой новой сцене, поэтому суть его ухватить трудно. В сценах своих бесед — он деспот; когда оплакивает трех исповедниц — почти средневековый трувер. Человеческое существо многогранно, но в нем есть главное, тем более когда речь идет о такой несгибаемой натуре.
Все присутствующие с большим интересом ждали, как выскажется Лукичев, человек чрезвычайно авторитетный, от суждения которого немало зависело. Он был хмур и сказал, что спектакль недодуман. И идейный и эмоциональный центр — отношения Аввакума с воеводой Пашковым — отношения странные, в чем-то болезненные. «Ваш Аввакум, — сказал он Денису, сам хочет понять, кто кого мучит — Пашков ли его, он ли сам Пашкова. В конце концов, они чуть ли не привязались друг к другу. Что это?» Не хочет ли Денис сказать, что вражда связывает почти как дружба? Вполне экзистенциалистский подход. Почему отстаивание своей позиции приводит к бессмысленной жестокости? Ведь протопопу даже смерть симпатичного ему Еремея желаннее, чем его спасение, лишь бы свою правоту доказать. Какой вывод из этого можно сделать? Борьба с Никоном — борьба двух властолюбцев. Один домогается реальной власти, другой хочет власти духовной, но оба одержимы этим демоном. Зритель будет повергнут в недоумение — кому сочувствовать и чему сочувствовать? Очевидно, Аввакуму. Ибо он — протестант. Но перед нами протестантство во имя самого протестантства. Ибо не ясен социальный фон, социальный пафос раскола. Непонятно, что он религиозный наряд социального бунта, а с другой стороны, смазана его ретроградная сущность, в конце концов приведшая к бегству от жизни.