Шрифт:
Отныне я буду самим собой. Ни оружием, ни орудием. Мои замыслы требуют всех запасов. А они не исчерпаны. Я готов побороться. Я не выдохся. И, во всяком случае, знаю, чего ищу и хочу.
Знаю и то, что теперь придется рассчитывать на себя одного. Тем лучше. Меня это вдохновляет.
Пусть ты слаб и пусть всякий раз переоцениваешь свои силенки, пусть удача от тебя отвернулась — надейся на одного себя. На т о г о не надейся. Т о т далёко — ему наших свечек не видать».
Я читала, захлебываясь от слез. Я уже знала: ровно неделя, как Дениса нет больше в живых.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Долгое время я просыпалась от одного и того же сна: какой-то корабль былых времен, то ли фрегат, то ли бриг, расколот надвое ураганом и вот, кренясь обрубленным боком и захлебываясь волной, с протяжным человеческим стоном зарывается в водоросли и песок.
Эта картина кораблекрушения, откуда-то вычитанная в детские годы, а может быть, тогда же рожденная разыгравшимся воображением, неотступно стояла передо мной.
Как написала тетка Дениса, он решил выкупаться в Цоне. Старик Кузнецов его видел последним. Он и понял, что Денис утонул, — заметил на бережке одежду. Тело нашли только сутки спустя, его отнесло далеко от места. Причиной был мозговой спазм, настигший Дениса во время купанья. («Смерть завидная, да уж слишком ранняя», — задумчиво проговорил отец.)
Я долго была сама не своя, и чаще всего мне вспоминался мартовский вечер, когда мы с Ганиным пришли в «Родничок» и к нам метнулся голубоглазый человек с прядкой, свалившейся на лоб. А потом память мне все подбрасывала то одну, то другую сцену, то словечко, то жест, то взгляд. Очень четко я слышала его интонации, мне всегда нравился его голос. Я сказала отцу, что слишком трудно оставаться с памятью наедине. Отец только вздохнул: «Пройдет…»
Мне захотелось прочесть друзьям последнее письмо Дениса. Мне это казалось необходимым. Пусть оно адресовано мне, в нем сказано слишком много важного, чтоб оно пылилось в моих бумагах. И, когда я читала его, мне чудилось, что в нашей столовой сейчас Денис — волнуется, сердится, убеждает, — так ясно я слышала его интонации с их неожиданной сменой ритмов — от длинных периодов до резких выкриков.
Никто ни разу меня не прервал, даже Бурский, привыкший комментировать походя. Да и потом заговорили не сразу. Лица были хмуры и строги.
Молчание нарушил Багров. Он словно выталкивал из себя короткие рубленые фразы. Казалось, он вколачивал гвозди.
— Искусство — это минное поле. Жизнь легче прожить, чем его перейти. Мало шансов вернуться целым. К тому же оно не склонно к взаимности. Чем ты неистовей, тем оно холодней. И на выслугу лет не стоит надеяться. Удачи приходят в начале пути. Как поощрение, как приманка. А в нашем возрасте они редки. Поэтому-то мы не торопимся. Единственная защита — процесс. — После маленькой паузы он заключил: — Мостов был слишком нетерпеливым.
— Не совсем то, — возразила я. — Он был жаден до работы. Это другое.
— «Вынь да положь», — напомнил Багров.
— Если уж вы заговорили о его постоянной неудовлетворенности, — сказал отец, — то дело тут все же не в жажде немедленного признания. Здесь вновь — разновидность максимализма, свойственного нашей породе. Он присутствует и в душевной жизни, и равным образом в том, как мы мыслим. «Или все, или ничего» — это русское отношение к миру.
— Как раз то, о чем он писал! Прошу принять мои поздравления! — Бурский поклонился отцу. — Вот и вы обнаружили исключительность.
— Исключительную помеху жить, — мягко отшутился отец.
— И помеха бывает предметом гордости, — сказал Бурский. — Нет уж, покойник был прав. Поверить в свою необычность лестно. Этот ключ или эта отмычка всегда работали безотказно. Но самое главное, что он схватил, — это ожившее шеллингианство на отечественный манер производит комичное впечатление.
— Бедный Шеллинг, — развел руками отец.
— Нужно отвечать за последователей, — не унимался Александр. — Ведь это ж у него каждая народность выражает одну черту человечества, а значит, должна ее развивать, чтоб подчеркнуть свой особый характер.
— Надо признать, странный призыв, — пожал плечами Владимир Сергеевич. — С одной стороны, изволь ограничиться только тебе присущим свойством. С другой стороны, обнаружь в нем нечто, что дает тебе право повелевать.
— Никакого противоречия нет. — Бурский в тот вечер был неуступчив. — У ограниченности — потребность ограничить собою весь мир.
Ганин, почти все время молчавший, вдруг спросил:
— А Денису что было делать? У него и выбора не было. Талант в направление не вместишь.
— Да, но бывают соображения, — невесело усмехнулся Багров.
— Соображения тут бессильны, — довольно жестко сказал Ганин. — Все определяется вашим масштабом и вашей способностью жить без союзников.
Я почувствовала, что Багров задет. Он сказал, что письмо Дениса при всей энергии его мысли показывает, что с душевным здоровьем тут не все обстояло благополучно. Что-то схожее с манией преследования. Взять хоть место, где он пишет о сговоре.
— Разумеется, он был возбужден, — согласился Ганин, — но примите в расчет, чего только он о себе не наслушался, чего он о себе не прочел. Ведь эти критические умы не столько волнует тайна искусства, сколько — искусство декодирования; вот оно их действительно занимает. Бесспорно, Денису все время казалось, что его раздевают у всех на глазах.