Шрифт:
Чувствуй, что во рту сохнет, Андрей сказал как можно непринужденнее:
— Спасибо, что Нюрку привечаешь…
Ему показалось, что Дарья улыбается. Тогда он сказал тихо и просто, как о деле решенном:
— Выходи за меня, а?!
И услышал трясущийся, безудержный смех. Вскочил, точно его шилом кольнули.
— Смеешься?!
Дарья отдышалась.
— А что ж, плакать?
— Выйдешь?
— Бабке Филимонихе вон под семьдесят и той замуж захотелось, деда моложе себя нашла. А я чем не невеста?
— Смеешься…
Андрей встал и вздохнул шумно и безнадежно. Дарья закатилась пуще прежнего. А через минуту тихо, почти шепотом:
— Выйду…
И расплакалась, по-детски всхлипывая и постанывая.
Свежая, росистая, с приторно-сладким густым запахом цветущей акации предрассветная хмарь. На бледно-зеленом небе с восточной стороны едва приметные осколочки уже не мигающих звезд.
От речки тянет пряностью молодого жирующего камыша и ряски. К этим запахам еще примешивается теплый, парной — от скотных базов. С подворий слышатся ленивые коровьи вздохи, позвякиванье подойников, ласковые окрики хозяев. По хутору крадется мягкий дымчатый рассвет. Неровную череду острых верхушек уличных осокорей уже золотит еще не видимое глазу солнце. Разноголосо кричат петухи. Где-то с краю хутора, захлебываясь, точеным эхом зататакал мотоцикл. Заливисто отозвался испуганный щенок.
— Митя! Митя! Брусок забыл! — зовет кого-то молодой женский голос.
Доярки, в белых косынках, блестя на солнце оцинкованными подойниками, идут на утреннюю дойку.
Ферма сразу за выгоном, у неглубокой овражистой балки с редкими островками боярышника, сибирька и сочно зеленеющего конского щавеля. На снежно-белых стенах старых глинобитных корпусов розоватым отсветом играет раннее холодное солнце. За чернеющими выгульными базами, за левадой с корявыми, отживающими свой век вербами на вытянутой в сторону речки луговине сизой тучной стеной стоит рожь. Легкий ветерок дергает рябью, пятнит ее могучую гриву, и оттуда доносится густой запах наливающегося молоком зерна.
У речки, в прибрежных ветлах и тернах, гремят соловьи и, заглушая их, надрываясь, стонут лягушки.
Дарья впервые выгнала корову с чужого база, со двора Найденовых, и, чувствуя непреодолимое желание побыть одной, с выгона завернула на речку, присела на берегу.
Вот и началась для нее новая жизнь.
Разве она хотела выйти за Андрея? Любит ли его она? Нет, это не любовь. Как-то скоро, непонятно и неожиданно все повернулось. Жила одна, уж привыкла, уж старухой себя считала… Нужна ли она Андрею? Ему нужна хозяйка, работница, только и всего. Зачем она согласилась? Жила одна, с собственными мыслями и заботами. Годы сделали свое. Но почему так тревожно на душе? Чего она ждет? Новой жизни? Наверное, поздно… Когда были соседями, все было просто: она жалела детей и Андрея, болела сердцем за них, помогала Нюрке. Ближе и род-нее на хуторе у нее не было никого. А вот перешла к Найденовым — и вроде чужая стала, и они чужие.
«Может, вернуться? — мучительно думала Дарья. — Нет, теперь поздно… Что ж людей смешить? Вот тебе и вышла замуж… Кому радость, а я слюни распустила…»
Мысли теснились, сладко и тревожно кружили голову, Дарья, сама не подозревая, радовалась тому новому, что открывалось перед ней. Глаза ее, если бы кто увидел, излучали такой тихий, успокоенный свет, так мягко и влажно блестели, в них было столько ожидания и надежды. В эту минуту она была необыкновенно красива, молода. Так глаза иногда преображают человека даже сурового: лицо его вдруг засветится, зацветет, и столько нежного, стыдливого, растерянного появится в нем — точно ласковый ветер детства овевает его, чарует, возвращает давно утраченное и пережитое. Так и Дарья. Все разом промелькнуло перед ней: и детство, и мать, и юность, и долгое одиночество, и мысли — тягучие и длинные, как зимние ночи.
Она пыталась обмануть себя, вызвать сомнения, грусть, тревогу. И ей действительно было грустно и тревожно, как, впрочем, грустно и тревожно бывает человеку на новом месте. Но в этом чувстве угадывалось страстное желание нового, свежего, молодого. В ней просыпалась женщина. И эта скрытая сила теснила ей грудь, путала мысли, тревожила, пугала и радовала ее. Ей было мало того, что она просто согласилась выйти замуж за Андрея, перешла к Найденовым. Ей хотелось слышать от Андрея, что он давно ждал ее, что любит, что не может без нее. Ей хотелось слов, много слов, хотелось говорить и слушать до изнеможения. А они еще ни о чем не говорили…
Неизвестно, сколько бы просидела так Дарья, если бы ее не окликнули:
— Штой-то ты, девка, засиделась. Ай стерегешь кого?
Дарья подняла голову. Перед ней стояла бабка Сорокина, в черном сатиновом платье, с тонкой суковатой палкой; она пригнала к речке гусей. И чудно стало Дарье — будто бабка появилась из детства, из сказки. Она тихо, мечтательно улыбнулась, ласково глядя на бабку сияющими мокрыми от слез главами.
— Стерегу, бабушка… вчерашний день стерегу.
Она как в тумане поднялась, чуть покачнувшись, и молча побрела к хутору.
Бабка, опершись подбородком на палку, изумленно глядела ей вслед, долго соображая. Наконец тонкие бескровные губы ее тронула понимающая усмешка.
— И-ии, нагорюешься, девка, с тремя-то чужими…
И раздумчиво потрясла старой, седой головой, то ли жалея, то ли осуждая.
Дарья, словно в полузабытьи, вся во власти недавних мыслей зашла во двор и заглянула в большой старый сарай, который служил сеновалом и где летом спали дети.
Из маленького квадратного оконца свет падал на узкую железную кровать. Нюрка, сбив на пол тканевое одеяло, свернувшись калачиком, крепко спала. Рядом на подушке лежала привядшая ветка акации. Из алого полуоткрытого рта протянулась ниточка слюны. Сладок сон на заре.