Шрифт:
Добравшись до гостиницы, с несравненным облегчением и чувством победы сбрасываем с себя рюкзаки, садимся на крыльце, оглядываемся. Все по-прежнему. Отступившее море, лодки на лоснящемся дне залива, скопление строений, которое называется поселком, внутри которого идет своя, так и не ставшая понятной нам жизнь. Как будто люди скрывают от нас что-то. Или в самом деле скрывают? Неодолимое, глубокое несчастье – вот что сокрыто в каждом жесте, в каждом взгляде колгуевского жителя, в его стоянии на ветру и долгом смотрении на море, за горизонт…
Странно: все по-прежнему, но в то же время ничто не осталось неизменным. Должно быть потому, что мы побывали там.
Там – в другом мире, в другом времени.
Ибо кто скажет – где мы были на самом-то деле? И сколько времени там провели?
Помню, еще перед отъездом на Север, в Москве, я зашел в редакцию «Огонька» и, открыв дверь в наиболее мне знакомую комнату, застал ее пустой, то есть друзей не было, но за столом у окна, в которое ломило прямое послеобеденное солнце, грозя засухой цветам на подоконнике, сидел человек и вычитывал гранки большой статьи, запланированной в номер. Журнал тогда едва дышал, номера выходили через две недели на третью, а то и реже, но тем не менее, было что-то неправдоподобное в том, что первый человек, которого я увидел в редакции, вернувшись с Колгуева, был… да, тот самый человек. Он сидел за тем же столом, с теми же гранками – не слишком-то даже и правленными – и даже свет падал так же на стол и на цветы, и опять из своих не было никого – будто я и не уезжал никуда, а просто сморгнул – и за это время прошла целая жизнь. И в Бугрино бригада рабочих по-прежнему собиралась на вездеходе за дровами, и по-прежнему тяжело переставляя рваные сапоги, шатались по-над берегом трое пьяных парней в поисках выпивки, а по мосту через овраг, семеня короткими ножками, все спешил из одного конца поселка в другой маленький человек в очках, с конторской папкой под мышкой.
Все, что мы пережили, втискивалось в зазор нескольких незавершенностей: невышедшего номера журнала, недоправленных гранок, ненайденной выпивки, и депеши, так и не доставленной из одного конца поселка на другой…
Со временем и вправду творилось что-то не то, ибо воскресенье со всеми его оленеводческими празднествами мы нарочно переждали в аликовом балке, чтобы спокойно вернуться в понедельник, за день до отлета. Тем не менее, в поселке по-прежнему было воскресенье, на вечер в клубе была запланирована дискотека, и до вертолета было еще два дня.
Мы обсчитались 31 июля, когда решили, что уже настал август. Все это мы поняли уже после того, как содрали с себя липкую, провонявшую потом одежду, расчесали жесткие, как пакля, волосы, умылись, и затем еще при помощи ваты и одеколона стерли с лица отшелушившуюся, как мелкая чешуя, сухую кожу, после чего повалились на застеленные белым бельем постели, чтобы впервые за десять дней полежать просто так. Потом я стал бриться, потому что показываться на людях в том виде, в котором мы вернулись из тундры было, конечно, нельзя, но второпях порезался. Обед приготовить было нельзя – света в гостинице почему-то не было – и мы решили первым делом нанести отчетный визит Коле Одинцову, которому – в отсутствие у колхоза председателя – повесили на совесть остатки хозяйства: электростанцию, разбитый причал, несколько неисправных вездеходов, пустые склады и множество в чем-то еще надеющихся на него людей.
Сели на кухне. Коля выставил тарелку гренок, стаканы. Я знал, что нам не уйти от проблем поселка, к которым мы не имеем и, как я надеялся, не будем иметь касательства. Но спирт тем и хорош, что крепок, и проплавляет преграды, воздвигаемые человеком для самозащиты – и в какой-то момент я увидел перед собой совсем другого человека – неистового. Может быть, того самого солдата, который остается на позиции, когда все ее оставили. И защищать ее бесполезно. И даже он об этом знает. Просто – какая разница, где воевать, если ты создан для боя и, может быть, для соло в бою? В молодости Коля был, видимо очень хорош собой, у него и сейчас в жестах, в широких движениях была размашистая мужицкая сила, но только теперь, когда, разгорячившись, он вскакивал, одна нога у него хромала и во взгляде был тусклый блеск, который выдает человека, прошедшего через пытку невозможностью что-либо изменить.
– Танкер с нефтью пришел на Северный. Он слил погранцам. Должен слить и на маяк, но там штормит, он болтается у берега несколько дней. Я Косовского отправил на Северный вездеходом: черт с ним, с топливом, главное, чтоб уговорил капитана зайти в Бугрино и слить тонн хотя бы 50, потому что солярки осталось на десять дней. Буквально. – Коля вдруг замолкает и в упор смотрит своими невероятными глазами. То есть, хочет спросить, понимаю ли я, москвич, что такое – на десять дней? Что через десять дней – конец света?
Мне остается только терпеть этот взгляд и делать вид, что я понимаю.
– Пришлось баб похерить, – не выдерживает паузу Коля. – Вырубаем свет среди дня – «Дикую Розу» не могут посмотреть. Воют. Ненавидят. А потому что соляра не проплачена.
И никакого выхода нет. Если мы эту соляру будем олениной окупать, то у нас оленина, блядь, будет по сто тысяч килограмм. И комбинат ее не примет. Скажет: сами ее жрите, на хуй…
Неистовая экспрессия последней реплики побуждает Колю к лаконичному заключению:
– Вот так.
В этот момент раздается стук дверь и в проеме ее появляется, наконец, крошечный мужчинка с конторской папкой под мышкой который, похоже, дошел-таки по назначению, а с ним вместе – два моряка с бумагами, уведомляющими о том, что сухогруз «Кондратий Булавин» подошел к острову и доставил уголь, разгрузку которого надо бы начать как можно быстрей.
Коля сдергивает с гвоздя телогрейку, надевает стеганую шапку монтажника и прихрамывая на больную ногу уходит в ночь, принимать – по большим водам – первый тридцатитонный понтон с углем – один.