Шрифт:
– Ну, что? – спросил Долинский, видя, что рука Анны Михайловны провела черту и подписала итог.
– Плохо, – улыбаясь, ответила Анна Михайловна.
– Сколько же?
– Всего в сборе около тысячи рублей, около двух тысяч в долгах; тех теперь и думать нечего собрать. Из тысячи, четыреста сейчас надо отдать, рублей триста надо здесь на месяц…
В это время за дверью кто-то запел медведя, как поют его маленькие дети, когда они думают кого-нибудь испугать:
Я скрипу-скрипу медведь, Я на липовой ноге, В сафьяном сапоге.
– Кто бы это? – сказали в один голос оба, и Долинский пошел к двери.
Не успел он взяться за ручку, как дверь сама отворилась и ему предстала Дорушка, в белом пеньюаре и в больших теплых вязаных сапогах. В одной руке она держала свечку, а другою опиралась на палочку.
– Дарья Михайловна, что вы это делаете? – вскрикнул Нестор Игнатьевич. – Ведь вам еще не позволено выходить.
– Молчите, молчите, – запыхавшись и грозя пальчиком, отвечала Даша. – После будете рассуждать, а теперь давайте-ка мне поскорее кресло. Да не туда, а вон к камину. Ну, вот так. Теперь подбросьте побольше угля и оденьте меня чем-нибудь тёплым – я все зябну.
Нестор Игнатьевич поставил Даше под ноги скамейку, набросал в камин из корзины нового кокса, а Анна Михайловна взяла с дивана беличий халат Долинского и одела им больную.
– Ишь, какой он нежоха! Какой у него халатик мягенький, – говорила Даша, проводя ручкой по нежному беличьему меху. – И как тут все хорошо! И в мастерской так хорошо, и везде… везде будто как все новое стало. Как я вылежалась-то, боже мой, руки-то, руки-то, посмотрите, Нестор Игнатьич? Видите? – спросила она, поставив свои ладони против камина. – Насквозь светятся.
– Поправитесь, Дорушка, – сказал Долинский.
– А?
– Поправитесь, я говорю.
Даша глубоко вздохнула и проговорила:
– Да, поправлюсь.
– Чего ты на меня так смотришь? – спросила она сестру, которая забылась и не умела скрыть всего страдания, отразившегося в ее глазах, устремленных на угасающую Дашу. – Не смотри так, пожалуйста, Аня, это мне неприятно.
– Я так, Даша, задумалась.
– О чем тебе думать?
– Так, о делах. Вышла маленькая пауза.
– Сколько я в нынешнем году заработала? – проговорила Даша, глядя на огонь. – Рублей двадцать?
– Что это тебе вздумалось, Даша?
– А на леченье мое, я думаю, бог знает сколько вышло?
– Да я не считала, Даша, и что это тебе приходит в голову.
– Нет, ничего, я так это.
– Даша, Даша, как тебе не грешно, за что ты меня обижаешь? Неужто ты думаешь, что мне жаль для тебя денег?
– Кто ж думает, что тебе жаль? Я только думаю. есть ли у тебя чего жалеть, покажите-ка мне, что вы считали?
Анна Михайловна подала Даше исписанную карандашом бумажку.
– Что ж это значит, денег почти что нет! – сказал? 'Даша, положив счет на колени.
– Есть около четырехсот на поездку, – отвечала Анн? Михайловна.
– Около семисот, потому что у меня есть триста.
– Вам же надо высылать их? Долинский поморщился и отвечал:
– Нет, не надо.
– Как же не надо, когда надо?
– Надо высылать еще через пять месяцев.
– Куда ему высылать нужно? – спросила Даша, смотря в камин прищуренными глазками.
Ей никто не отвечал. Нестор Игнатьевич стоял у печи, заложив назад руки, а сестра разглаживала ногтем какую-то ни к чему не годную бумажку.
– А, это пенсион за беспорочную службу той барыне, которая все любит очень, а деньги больше всего, – сказала, подумав, Дора, – хоть бы перед смертью посмотреть на эту особу; полтинник бы, кажется, при всей нынешней бедности заплатила.
– Дорушка, – вполголоса проговорила Анна Михайловна.
– Что ты?
Анна Михайловна качнула головой, показала глазами на Долинского. Долинский слышал слово от слова все, что сказала Даша насчет его жены, и сердце его не сжалось той мучительной болью, которой оно сжималось прежде, при каждом касающемся ее слове. Теперь при этом разговоре он оставался совершенно покойным.
– А вы вот о чем, Дорушка, поговорите лучше, – сказал он, – кому с вами ехать?
– В самом деле, мы все толкуем обо всем, а не решим, кому с тобой ехать, Даша.
– Ведь паспорты нужно взять, – заметил Нестор Игнатьевич.
– Киньте жребий, кому выпадет это счастье, – шутила Дора. – Тебе, сестра, будет очень трудно уехать. Alexandrine твоя, что называется, пустельга чистая. Тебе положиться не на кого. Все тут без тебя в разор пойдет. Помнишь, как тогда, когда мы были в Париже. Так тогда всего на каких-нибудь три месяца уезжали и в глухую пору, а теперь… Нет, тебе никак нельзя ехать со мной.