Шрифт:
Я был в храме. Сидел, привалившись спиной к колонне, в северном нефе, совсем рядом с ризницей. У меня стучало в висках и сжимался желудок.
— Это все спертый воздух, — сказала Розета и сунула мне пакетик с конфетами. — Ты сделал всего несколько шагов, покачнулся и начал падать. Ты бы расшибся, не будь поблизости этой колонны. А так ты изящно, как в кино, съехал по ней спиной. Может, у тебя низкое давление?
— Где вы были? Я вас искал.
— Шли следом за тобой. Когда ты потерял сознание, мы не успели подхватить тебя.
— Не может быть, я долго был тут один.
— Тебе показалось.
— Объясните, почему вы остались снаружи? Вы приготовили мне ловушку?
Они переглянулись, слегка улыбаясь.
— Да нет же, мы от вас не отставали. Мне очень жаль, что я не смог подхватить вас, когда вы падали, но это случилось совершенно неожиданно.
Гмюнд говорил это с горестным видом, однако я заметил, что происшествие его обрадовало.
— Вы что, не видели эту женщину? — накинулся я на них.
Они опять переглянулись.
— Вам померещилось, — сказал Гмюнд. Он походил на человека, хоронившего кого-то из родных. В одной руке у него была шляпа, другой он сжимал зонтик и трость. И Розета обнажила голову — вот уж не ждал я от полицейского такого жеста. — Интересный, однако, вам приснился сон, — продолжал рыцарь. — «Внемлите вести о скорбном чуде, о Лохмаре, что выбросил из окна сына моего Шимона…» На этом вы остановились. А дальше там вот как: «Великая скорбь поразила меня, его мать, в самое сердце». Так звучит целиком эта эпитафия, написанная три века назад на могиле паренька, погибшего у подножия колокольни. Как раз того, о котором я вам рассказывал. Наверное, вы где-то ее прочитали, потому что не припоминаю, чтобы я цитировал эту надпись. Да, разумеется, за церковью прежде находилось кладбище. Кладбище и сад, который со временем заглох, так что позже в нем пасли скот. Просто буколическая картинка — Штепан, колокольня, Лонгин и Все Святые, между ними бродят овцы, а вокруг расстилаются многочисленные поля. Поистине благодатный край. Кладбище потом уничтожили, а от садов осталась лишь пара деревьев.
Я недоверчиво покосился на него, но он не обращал на меня внимания. Повернувшись, он направился к алтарю. Розета сунула в рот конфетку и пошла в другую сторону. Я медленно поднимался с пола. Злился я на себя жутко, особенно бесило меня то, что Розета совершенно не удивилась, словно ничего другого от меня ждать и не приходилось. И Гмюнд тоже. Если так, то недолго же я на него проработаю.
— Мокер! — прокричал рыцарь так, что все вокруг задрожало. — Что бы мы без него делали? — Он стоял перед алтарем и показывал на окна. — Видите вот эти окружья? А вон те готические изломы окон центрального нефа — так вот, знаете ли вы, что оставило здесь барокко и что пришлось исправлять Мокеру? Круглые окошки!
— Признаюсь, — решил я присоединиться к его критическим высказываниям, — барокко мне тоже не по душе.
— Барокко — это самый глупый стиль. Пережили ли мы худшую напасть? Функционализм и стилевая разноголосица двадцатого века. Я ничего не имею против зданий, которые вырастило само барокко, но как же осмелились тогдашние архитекторы поднять руку на неподражаемую готику? Непростительная дерзость. Барочные колбочки в чешских селах — пожалуйста, села это выдержат, более того — барокко вообще стало для них своим, однако в иных случаях с барокко нужно держать ухо востро, оно может быть настойчивым и назойливым. Для городов его сложные планы, буйные красоты и купола имели катастрофические последствия. Готическая шатровая кровля, самый характерный признак архитектуры средневековой Европы, погибла именно из-за этих плебейских луковиц! Я верю в красоту простоты, и сложности не превзойти ее. Ренессанс влился в готику вполне органично; я признаю, что большая башня Святого Вита, которая долгие годы очень раздражала меня, взятая отдельно, сама по себе, является смелым и в то же время взвешенным архитектурным решением. Но если мы окинем взором весь храм, в том числе и башню, которая должна была бы пасть, но не пала, [23] то поймем, что это кощунство, что она привлекает внимание вовсе не к Господу, а к себе.
23
Гмюнд намекает на легенду о том, что чешский король Вацлав IV приказал снести колокольню храма Святого Вита, потому что ему предсказали смерть от нее. Однако Вацлав погиб прежде, чем башню успели разрушить полностью.
— В сравнении с барочными церквами собор просто красавец.
— Вам не стоит тратить силы на убеждения. Это у меня нечто вроде мании — перетаскивать людей на свою сторону, даже если они там и так уже находятся. Как вы думаете, Розета, мне это удается?
— А как насчет чудака Прунслика? — ответила она вопросом на вопрос. — Я думала, он ваш слуга, но получается, что не так уж он и заинтересован в работе на вас.
— Он мне не слуга, он свободный человек и может делать, что пожелает. Слегка сумасшедший, правда… как вы уже заметили. — Гмюнд прикрыл глаза ладонью — в них бил утренний свет. Я попытался поймать его взгляд. Кажется, он смотрел на окружья окон. Он даже достал блокнот и начал в нем что-то рисовать.
— Это его имя, — продолжала Розета. — Раймонд. Оно английское?
— Ваше тоже звучит не слишком по-чешски.
— Папа настаивал на Руженке, маме захотелось экзотики.
— Раймонда я знаю давно, мы вместе учились. Он — первый земляк, встреченный мною в Англии, хотя в то время я мало что знал о Чехии. Я был на выпускном курсе, когда он только поступил на первый. Я не мог видеть, как над ним издеваются. Людям не нравилось, что Бог сотворил его иным. Я оказал ему покровительство, и мы подружились.
Он сын чешского эмигранта, спасавшегося от фашистов, наполовину англичанин. Родился после войны, его мать была англичанка захудалого дворянского рода откуда-то из Ланкашира. Вроде бы голубая кровь текла в жилах обоих его родителей — так он, во всяком случае, уверяет. Не знаю, можно ли ему верить, но мне это безразлично.
— Значит, он работает на вас?
— Можно и так сказать.
— А что он делает?
— То одно, то другое. Организует встречи в разных инстанциях. Я бы сам не справился.