Шрифт:
— В 1477 году он дал приют нескольким братьям по вере, которые доставили из Карпат тело Губителя Турок, знатного господина. Там еще много всего, мне кажется, очень важного для вас. Покажу вам завтра, да?
— Да! — выкрикнул я. — Но они не в Стамбуле его похоронили? — Элен затрясла головой, и я угадал ее мысль: телефон может прослушиваться.
— Из письма неясно, — гудел Тургут. — Наверняка так и не знаю, но не похоже, чтобы могила была здесь. Мне кажется, вам надо приготовиться к новому путешествию. И скорее всего, вам опять понадобится поддержка доброй тетушки. — Несмотря на помехи, я расслышал в его голосе мрачные нотки.
— Опять ехать? Но куда?
— В Болгарию, — прокричал издалека Тургут.
Я выронил трубку и беспомощно уставился на Элен.
— В Болгарию?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Я нашел еще один гроб, более величественный, чем остальные, колоссального размера и благородной формы. На нем было написано одно слово: ДРАКУЛА.
Брэм Стокер. «Дракула»ГЛАВА 49
Несколько лет назад я нашла в отцовских бумагах записку. Она не имеет никакого отношения к этой повести, если не считать того, что, кроме его писем, это единственная памятка его любви к Элен. Он никогда не вел дневника, а такие случайные заметки обычно относились к работе — размышления о дипломатических проблемах или каких-либо вопросах истории, оказавшихся существенными в разрешении международных конфликтов. Такие заметки, вместе с выраставшими из них статьями и текстами докладов, теперь собраны в библиотеке его фонда, а мне осталась на память одна-единственная записка, сделанная им для себя — и для Элен. Я привыкла видеть в отце человека, приверженного фактам и идеям, но не поэзии, — тем более важен для меня этот документ. Я пишу не детскую книгу, и мне хочется сделать ее возможно точнее, поэтому я решилась включить эту очень личную запись в ее текст. Могу поверить, что отец писал нечто в том же роде и в письмах, но в его характере было уничтожить их — может быть, сжечь в крошечном садике за нашим домом в Амстердаме. Помнится, девочкой я иногда находила там оставшиеся в кирпичной жаровне обугленные клочки бумаги. Эта записка, конечно, уцелела случайно. Она не датирована, поэтому я не могу хронологически точно отнести ее к тому или иному отрезку повествования. Привожу ее здесь, потому что в ней говорится о первых днях их любви, хотя в словах сквозит боль, подсказывающая, что письмо было написано уже не существующему адресату.
«Любимая, мне хочется, чтобы ты знала, как я думал о тебе. Это письмо принадлежит тебе, даже если ты не прочитала еще ни строчки. И память моя принадлежит тебе и то и дело обращается к тем минутам, когда мы впервые остались наедине. Я не раз спрашивал себя, почему никакие привязанности не могут заменить мне твоего присутствия, почему меня всегда преследует иллюзия, что мы все еще вместе, что ты невольно взяла в плен мою память. Твои слова всплывают в ней, когда я меньше всего жду этого. Я чувствую прикосновение твоей руки к своей — руки наши прячутся под моим пиджаком, сложенным на сиденье между нами, и твои пальцы неуловимо легки, а лицо отвернуто в сторону, и ты вскрикиваешь, впервые увидев под крылом самолета горы Болгарии.
Со времен нашей молодости, любимая, совершилась сексуальная революция — ты не увидела этой гигантской вакханалии, но теперь молодые люди на Западе сходятся без долгих предисловий. А я вспоминаю сдерживавшие нас запреты почти с такой же тоской, как их законное разрешение, пришедшее много позже. Этими воспоминаниями мне не с кем поделиться: близость, скрытая одеждами, когда снять при другом хотя бы пиджак казалось мучительно трудно, и я с обжигающей ясностью и порой совсем не к месту вспоминаю твою шею и треугольник груди в узком вырезе блузки — силуэт ее я выучил наизусть задолго до того, как мои пальцы ощутили ее ткань или коснулись перламутровых пуговок. Я помню запах вагона и грубого мыла, задержавшийся в шерсти твоего жакета, и шершавую солому твоей черной шляпки так же явственно, как твои мягкие волосы, почти того же оттенка. Когда мы дерзнули провести полчаса наедине в моем номере софийской гостиницы, я думал, что умру от желания. Когда ты повесила на спинку стула свой жакет, нарочито медленно положила поверх блузку и повернулась ко мне, отважно встретив мой взгляд, меня обожгло огнем и я обессилел от этой боли. Ты обняла меня за пояс, и мне пришлось выбирать между грубым шелком твоей юбки и нежнейшим шелком кожи, и я готов был плакать.
Тогда я нашел в тебе единственный изъян — я никогда не целовал это место: крошечного свернувшегося дракона у тебя на лопатке. Прежде чем я увидел его, его накрыла моя рука. Я помню, как резко вздохнул — вместе с тобой, — когда наткнулся на рисунок и коснулся его любопытными пальцами. Со временем он стал для меня привычной отметкой на карте твоего тела, но тогда трепет лишь подбросил дров в огонь желания. Что бы ни случилось тогда в гостиничном номере в Софии, этот трепет я узнал много раньше, когда запоминал форму твоих зубов, разделенных крошечными щербинками, и паутину первых морщинок у глаз…»
Здесь записка отца обрывается, и я возвращаюсь к более сдержанным письмам, адресованным мне.
ГЛАВА 50
«Тургут Бора и Селим Аксой встречали нас в стамбульском аэропорту.
— Пол! — Тургут бросился ко мне, целовал, хлопал по спине. — Мадам профессор! — Он обеими руками схватил и встряхнул руку Элен. — Слава богу, вы целы и невредимы! Добро пожаловать, с победоносным возвращением!
— Ну, победой это не назовешь. — Я невольно рассмеялся.
— Обсудим, все обсудим! — восклицал Тургут, звонко хлопая меня по спине.
Селим Аксой приветствовал нас более сдержанно.
Через час мы стояли в дверях квартиры Тургута, где нас, не скрывая радости, встретила миссис Бора. У нас с Элен при виде ее вырвалось восторженное восклицание: сегодня она была в бледно-голубом платье и походила на весенний подснежник. Хозяйка удивленно подняла бровь.
— Нам нравится ваше платье, — объяснила Элен, спрятав ладошку миссис Бора в своих длинных пальцах.