Шрифт:
– Дядя… В Малороссии, кажется, арбуз или тыкву в таком случае посылают.
– Ты ещё можешь шутить!.. Ты отчаяние вместо надежды даёшь человеку, идущему на войну.
– Что же я могу поделать? Я чувствую – что не люблю и никогда не полюблю Афанасия, – со слезами в голосе выкрикнула Вера. – Я никого никогда не полюблю. Я останусь старою девою. Но только умоляю – не мучайте, не мучайте меня. Я никому не мешаю. Я пойду… в народ. Но я не могу, не могу и не могу!..
Вера выбежала из будуара…
Порфирий постоял несколько мгновений в комнате, ожидая, не вернётся ли Вера.
– Странная девушка, –сказал он. – С идеями!.. – И пошёл к Афанасию.
Он застал сына в кабинете в том же кресле, в той же позе.
– Ну что? – спросил Афанасий.
– Погоди, Афанасий… Нет, рано ещё. Она совсем ещё девочка. Ей в куклы играть, а не замуж выходить. Не созрела ещё. Переходный, самый капризный возраст. Помнишь, как в Петергофе с этим дурацким матросом…
– Отказала? – вставая, спросил Афанасий и побледнел.
– Н-нет… Она не отказала… Но, мой милый Афанасий, – надо нам раньше вернуться с войны, а тогда уже думать о свадьбе.
– Хорошо, папа… Я вернусь с войны героем или вовсе не вернусь…
XVII
Война!.. Война!.. Она висела в воздухе! Казалось, это страшное слово звучало в великопостном перезвоне колоколов, слышалось в чирикании воробьёв.
В Пассаже, на Невском, в галерее восковых фигур были выставлены турецкие зверства: были изображены из воска болгары, привязанные к деревьям, под ними горели костры. Фольговые огоньки костров блистали, восковые ноги болгар обуглены, на лицах – нестерпимая мука. Зрители стояли у столбиков с малиновыми шнурами, вздыхали и говорили шёпотом. У двери висела кружка «для добровольцев в Сербии». Сыпались в неё медные пятаки и трёшницы, серебряные двугривенные и пятиалтынные.
На Николаевском вокзале ежедневно кого-то провожали в действующую армию.
Порфирий и Афанасий уехали. Генерал благословил сына и внука иконами.
– Вернётесь, Бог даст, – сказал он, – без всякой войны. Государь знает: on ne saurait jamais entierement aneantir les resultats de la guerre [152] . Сто раз подумает. Своей империей рискует… Он это понимает.
Вера одна осталась при дедушке.
Газеты, «общественное мнение» требовали войны.
Всё это Вера переживала болезненно. Она осторожно расспрашивала деда о тех войнах, в которых тот участвовал. Она с трепетом слушала его рассказы о тысячах убитых, о раненых, умирающих на поле без помощи, о голоде и жажде, о героизме русского офицера и солдата.
152
Никогда нельзя уничтожить совсем последствий войны (фр.).
Она думала: «Тут не один случайно убившийся матрос – несчастный случай, воля Божия, тут предумышленное убийство, массовое истребление ближних».
Было страшно. Ночью вдруг проснётся Вера и долго лежит, устремив глаза в угол, где перед образом Казанской Божией Матери в синем стекле мигает лампада, затепленная горничной. Сама Вера уже не возжигала лампады. Крошечное семя сомнения, неверия, материализма, посеянное в её сердце князем Болотневым и теми книгами, которые она читала, разрасталось громадным деревом.
Вера смотрела в сумрак спальни на игру теней на золотом окладе и Лике Пречистой и думала:
«Война недопустима с христианской точки зрения, недопустима и с точки зрения социализма, зовущего к общему миру, свободе, равенству и братству».
Вера читала Достоевского и слышала, как про него говорили: «Пророк… провидец… знаток человеческой души… сам много перестрадал и знает до дна душу русского человека». Вера знала биографию Достоевского, слышала о деле петрашевцев, о том, как замешанный в этом деле Достоевский был приговорён к смертной казни и прощён уже на эшафоте. Знала, что он отбывал каторжные работы в Сибири. Она читала «Записки из мёртвого дома» и, читая, сознавала, что человек, так много переживший и повидавший, может знать больше других людей.
Вере казалось, что Достоевский должен непременно осудить войну, что он должен быть единомышленником тех студентов и курсисток, которые митинговали на Казанской площади, что он, так много сам страдавший, должен всею душою понять, что такое война, и что он укрепит всё то, что продумала Вера в долгие молодые бессонные ночи, когда так мучительны думы и так хочется на кого-нибудь опереться, кем-нибудь подтвердить продуманное и выношенное.
Но перед Верой встал сейчас же вопрос: как пойдёт она к совершенно незнакомому, «не представленному ей» человеку? Как пойдёт к чужому мужчине – она, девушка? После долгих размышлений она пришла к выводу, что писатель, которого она столько раз читала и перечитывала, стал для неё как бы знакомым, что она всё это объяснит, что он человек немолодой, поймёт и не осудит её. Вера думала: «А если бы я была курсисткой? Перовская, наверное, пошла бы». Колебания и сомнения продолжались долго, наконец Вера решилась.
Было то предвесеннее время в Петербурге, когда основной лёд на Неве уже прошёл, снег лежал только по окраинам, где его не сгребали и не вывозили, а в центре гремят железными шинами колёса дрожек по обнажённой мостовой, звенят ручьи стекающей по трубам в кадки воды с крыш, уже местами обнажённых, без снега, когда у водопойных колод особенно ароматно пахнет растоптанным лошадьми сеном и громко воркуют голуби, а извозчичьи лошади стоят в блестящих завитках ещё зимней шерсти и мотают головами с навешенными на них торбами, разбрасывая овёс, словно чтобы нарочно дать подкормиться голубям и звонко кричащим воробьям; когда на деревьях садов и скверов уже нет инея, но ветки набухли внутренними соками и нет-нет проглянет сквозь лёгкие тучи клочок голубого неба и ярко заблестит на мокрой мостовой солнце – и станет тогда всё по-весеннему радостно.