Шрифт:
— Тише, тише! — сказал директор, поднимая успокаивающим жестом обе руки, и Фридриху показалось, что коммерсант воровски подмигнул ему и даже будто благодушная ухмылка смела с его лица деловую серьезность. — Бог мой! — громко сказал директор. — Слишком много чести и хлопот слишком много. — Он пристально взглянул на Фридриха, и в его больших круглых глазах появилось циничное выражение. — Примите мой ангажемент, — продолжал он, — и я буду вам платить больше, чем те, кто предлагает вам самый высокий гонорар: за каждый вечер по пятьсот марок, то есть примерно по сто сорок долларов за вычетом всех издержек и накладных расходов. Вы можете выступить через два или три или даже четыре дня! Если согласны, едем сразу же к адвокату.
Не прошло и десяти минут, как Фридрих и Ингигерд уже поднимались вместе с двумя десятками каких-то людей в гигантском лифте на четвертый этаж некоего торгового дома в деловой части города.
Лилиенфельд сказал Фридриху:
— Если вы такого еще не видели, вас должен изумить офис популярного американского адвоката. Их здесь, кстати, двое: Браун и Сэмюэлсон. Но Браун слабоват, а тот, другой, все может.
И вот они стоят перед Сэмюэлсоном, прославленным нью-йоркским адвокатом. В колоссальном зале, какой-то фабрике делопроизводства, где женщины и мужчины что-то выстукивали на пишущих машинках, часть помещения, отделенная деревянной перегородкой и матовым стеклом, была отведена под кабинет шефа. Этот болезненного вида человек был невысокого роста; лицо его украшала Христова борода. Платье на нем было поношенное. И вообще, образцом американской чистоплотности его никак нельзя было назвать. Годовой доход Сэмюэлсона исчислялся сотнями тысяч долларов. За пятнадцать минут был заключен договор между Лилиенфельдом и Ингигерд, договор, который, кстати сказать, был, если учесть несовершеннолетие девушки, столь же незаконным, как и заключенный с Уэбстером и Форстером. Между прочим, мистер Сэмюэлсон — он говорил очень тихим голосом — оказался полностью в курсе всех подробностей отношений между Хальштрём с одной стороны и Уэбстером и Форстером — с другой. Он только весьма презрительно улыбнулся, когда речь зашла об этих господах и их притязаниях, и сказал:
— Пусть себе повоюют с нами.
Когда, возвращаясь домой, Ингигерд и Фридрих сидели в кэбе одни и окно в перегородке, отделявшей их от кучера, было закрыто, Фридрих страстно обнял девушку и сказал:
— Когда ты будешь выступать перед публикой, я сойду с ума, Ингигерд.
Бедный молодой ученый опять отводил душу, на сей раз не прерывая горячих объятий. Он сказал:
— Я человек, которому суждено тонуть и который потонет даже здесь, имея твердую почву под ногами. Потонет, если ты не подашь ему руку! Ты сильнее меня, ты можешь меня спасти. Мир для меня ничто. То, что я потерял, было для меня ничто. Но я не могу терять тебя, чем бы ни вознаградила меня за это судьба!
— Нет, ты не слаб! — сказала Ингигерд.
Она тяжело дышала, ее тонкие губы разжались. И снова на ее бесстрастном лице появилась маска с ужасающе соблазнительной улыбкой. Ингигерд прошептала прерывисто:
— Возьми меня! Уведи меня!
Они долго молчали, прислушиваясь к шуршанию резиновых шин кэба. Затем Фридрих сказал:
— Им придется долго ждать тебя, Ингигерд. Завтра мы будем в Меридене у Петера Шмидта!
В ответ она рассмеялась. Да, да, она высмеивала его, и ему стало ясно, что не душу ее ему удалось растопить, а лишь тело.
Кэб остановился перед домом. Фридрих проводил Ингигерд лишь до входных дверей. Без слов, стараясь подавить стыд и потрясение, пожал он ей руку. Без слов опять поднялся в кэб.
Там он забился в угол, назвав кучеру первый пришедший ему в голову адрес. Стыд терзал его. Оставшись один, он награждал себя в порыве гнева самыми отборными ругательствами. Сняв с головы мягкую шляпу, которую он еще не успел заменить нью-йоркским цилиндром, и отерев пот со лба, он стукнул по нему кулаком, сказав себе: «Мой бедный отец! Через месяц, верно, я стану самым настоящим сутенером шлюхи. Меня будут знать и почитать. Каждый немецкий цирюльник в Нью-Йорке будет рассказывать, кто мой отец, на какие средства я живу и за кем я бегаю. Я превращусь в пуделя, в обезьянку, в сводника при этой маленькой негоднице, при этой дьяволице. В каком бы городе мы ни выступали, большом или маленьком, вся колония моих соотечественников будет глазеть на меня как на живой пример отвратительного падения немецкого дворянина, поражаясь тому, в какую клоаку может свалиться некогда столь уважаемый человек, супруг и отец семейства».
Невеселые мысли и чувство стыда мешали Фридриху во время быстрой езды вглядеться в дома на Бродвее, и он скользил по ним незрячими глазами. Но тут вдруг пробудившееся внезапно сознание приковала вывеска «Бар Гофмана», и Фридрих резко приподнялся на сиденье, словно выбираясь из норы. Взглянув на часы, он вспомнил об одном из последних разговоров на борту «Гамбурга»: сегодня был как раз тот самый день и то было самое время — между двенадцатью и часом, — когда уцелевшие пассажиры «Роланда» и их спасители собирались встретиться еще раз в баре Гофмана. Хотя Фридрих сразу же подал кучеру сигнал остановиться, кэб все же проехал мимо бара. Фридрих вышел на улицу, расплатился с кучером и вскоре уже был в этом знаменитом нью-йоркском заведении.
Он увидел длинную буфетную стойку, мраморные плиты, мраморную облицовку, медь, серебро, зеркала, и на всем этом не было ни пылинки. Очень много сверкающих пустых бокалов, бокалов с соломинками, бокалов с кусочками льда. Официанты в безукоризненных холщовых куртках с ловкостью, граничившей с искусством, и с непоколебимым спокойствием подавали различные американские drinks. [83]
В стене позади стойки на небольшой высоте виднелось множество отполированных до блеска металлических кранов. В этой стене были проделаны проходы в помещения для хозяйственных нужд и в склады, а вверху висели картины. Глядя поверх голов людей, стоявших вдоль стойки или сидевших перед нею на табуретах со сдвинутыми на затылок котелками и цилиндрами, Фридрих увидел прекрасную работу Гюстава Курбе — обнаженную женскую фигуру, — овец Констана Труайона, яркий морской пейзаж под облачным небом Жюля Дюпре, несколько изысканных работ Шарля Франсуа Добиньи и среди них два пейзажа: местность в дюнах с овцами — на одном, а на другом две луны — полная над горизонтом и ее отражение в луже, рядом с которой стоят два жующих быка. Фридрих увидел там также картины Камиля Коро — дерево, корова, вода, а над ними восхитительное вечернее небо; Нарсиса Виржиля Диаза — небольшой пруд, старая береза, блики в воде; Теодора Руссо — огромное дерево, терзаемое бурей; и Жана Франсуа Милле — горшок со свеклой, оловянная ложка, нож; темный портрет работы Эжена Делакруа; еще одного Курбе — плотно написанный пейзаж, полный света; этюд Жюля Бастьен-Лепажа — девушка и мужчина в траве — и много других шедевров живописи. [84] Фридрих был так очарован этим зрелищем, что, кажется, уже освободился от того, что только что пережил, и забыл, зачем пришел сюда.
83
Напитки (англ.).
84
Все десять упомянутых здесь художников представляют французское искусство XIX в., а пятеро из них — Труайон, Дюпре, Добиньи, Диаз и Руссо — относятся к так называемой барбизонской школе (по имени деревни Барбизон близ Парижа, где эти художники работали в 30—60-е гг.), обратившейся к непосредственному изображению природы, света и воздуха и сыгравшей значительную роль в становлении реалистического пейзажа.
Фридрих не мог оторвать глаз от перлов французского искусства, но, едва он самозабвенно погрузился в созерцание этой галереи, как его внимание отвлекла шумная группа людей, которые кричали, смеялись и вели себя как-то нервозно, чем отличались от прочих, спокойных посетителей. Вдруг почувствовав на своем плече чью-то руку, он вздрогнул: перед ним стоял человек с бородатым лицом, показавшимся ему незнакомым и вульгарным. Кожа на этом лице, благодаря тому что его владелец не пренебрегал коктейлями и прочими добрыми напитками, вызывала воспоминание о красных пионах, но имела лиловатый оттенок. Незнакомец сказал: