Шрифт:
— Нет. Зимой мы уйдем куда-нибудь еще.
— Вам нужно уходить сейчас. Здесь опасно.
— Может быть, — тихо произнесла она, опустив глаза.
— Может быть? Вы видели, что стало с отцом Августином?
— Да.
— Вы полагаете, что вы защищены от подобной участи?
— Может быть.
— Неужели? И почему же?
— Потому что я не инквизитор.
С этими словами она подняла глаза, и я не увидел в них ни слезинки. Ее лицо было серьезным, усталым и раздраженным. Я спросил с искренним любопытством:
— Вы обрадовались возвращению отца Августина? Или он вас только обеспокоил?
— Он имел право беспокоить меня. Вавилония — его дочь, равно как и моя.
— Он заботился о Вавилонии?
— Конечно. До меня ему не было дела. Но когда он узнал наши имена от отца Поля, он захотел увидеть свою дочь. Я могла бы опозорить его на весь мир, когда он приехал сюда с солдатами. Я могла бы все открыть — у него не было уверенности на мой счет. И все же он приехал повидать Вавилонию. — Вдова покачала головой. — И когда он увидел ее, он ничего не сказал. Ему, казалось, все равно. Странный человек.
— А когда он увидел вас? Что он сделал?
— О, он очень разгневался. Он был сердит на меня, потому что я привела Вавилонию в это место. — Недоумение на лице Иоанны сменилось сарказмом. — Он ненавиделАлкею.
— Почему?
— Потому что она с ним спорила.
— Понятно.
На самом деле я чересчур хорошо все понимал. Иоанна нарисовала не слишком привлекательный портрет Алкеи. Выходило, что Алкея допускает опасные вольности в поступках, если не в убеждениях.
— Желала ли Алкея его смерти, как вы думаете?
— Алкея? — вскричала вдова. Она взглянула на меня с изумлением, а затем рассмеялась. Но ее смех быстро умолк. — Вы шутите, наверное. Как вам такое могло придти в голову?
— Вообразите, сударыня, что я не знаком с Алкеей. Откуда мне знать, на что она способна?
— Но их изрубили на куски! Пятерых взрослых мужчин!
— Убийц могли нанять. — В ее взгляде отразился такой ужас и смятение, что я невольно улыбнулся.
— Должен признать, однако, что она не занимает первое место в моем списке подозреваемых, — прибавил я.
Это, кажется, ее успокоило; мы заговорили на другие темы, плавно перемещаясь от погоды в Монпелье к бесчисленным добродетелям отца Августина. Возможно, вы осудите меня, но я испытывал большое облегчение, обсуждая моего патрона с близко знавшим его человеком, который не принадлежал к числу моих братьев монахов.
— Он изнурял себя, — заметила вдова. — Он презирал свою собственную слабость. Я сказала ему: «Ты болен. Если тебе нужно приезжать, то оставайся дольше». Но он отказался.
— Он был упрямый, — подтвердил я. — Не спал ночи напролет, питался одними очистками. Он, должно быть, чувствовал, что его жизнь подходит к концу.
— О нет, он был таким всегда. Это у него в натуре. Хороший человек, но слишком хороший. Если вы понимаете, о чем я.
— Да, понимаю. С таким не уживешься. — Я засмеялся. — И ваша дочь такая?
— Вовсе нет. Она кроткая, как ягненок. А он был как…
— Как орел. — Я учтиво напомнил, что ей следует именовать его «отец Августин».
Интересно, часто ли он думал о ней все эти годы? Если бы у меня была дочь, я бы молился за нее каждый день.
— Вы не похожи на Ав… на отца Августина.
— Не стоит труда напоминать мне об этом, уверяю вас. Я великий грешник.
— Как и я. Он не уставал меня этим попрекать.
— Наказание мира вашего, — сказал я, но сия аллюзия прошла мимо нее.
— Поверьте мне, никто из нас не совершенен. А дочь свою он тоже бранил?
— О нет! Никогда. Нельзя бранить Вавилонию, потому что она не в ответе за свои грехи. — Впервые я увидел, что глаза у нее увлажнились. — Он любил ее. Я уверена в том. У него было доброе сердце, но он его стыдился. Бедный. Бедный, а я так и не сказала ей…
— Не сказали чего?
— Что он ее отец, — всхлипнула вдова. — Сначала она его боялась, а я все выжидала. Она уже начинала к нему привыкать, а он стал ей улыбаться… это так жестоко. Так жестоко.
— Да, — согласился я.
Вид ее слез убедил меня, — а это редко со мной случается, — что Иоанна никоим образом не виновата в смерти отца Августина. Слезы дались ей нелегко, они были выстраданы и свидетельствовали о глубокой скорби.
Эта влага, орошив сухую глину моих чувств, едва не подвигла меня потрепать ее по руке. Но я сдержался.